Выбрать главу

— А-а-а, — проговорил Райнхарт, продолжая жевать, — картины…

Он их сжег. Точнее сказать, снял их с подрамников и подрамники продал. Сжег он только картины. Вообще-то было это уже давно! Ему понадобились деньги, сказал он, посмеиваясь. Деньги, в конце концов, важная вещь, важнее, чем ему бы это хотелось, так что в нужде любое средство казалось ему позволительным, даже это вот крохоборство с подрамниками. Гортензия решила, что он или смеется над ней, или рехнулся. Рисунки он тоже сжег, разумеется, все, что были. Разве она сама не говорила как-то об этом? Огонь выбора не делает. Между прочим, всего этого оказалось больше, чем можно было предполагать. Поработать пришлось как следует. Четыре или пять рулонов отнес он под покровом сумерек в ближайший лес. Все или ничего — объяснить, почему так должно было произойти, он не мог. Ему представлялось, что один-единственный спасенный лист обратил бы утрату всего остального в бессмыслицу, в нелепую причуду, о которой потом можно было только пожалеть. Никаких раскаяний. Таков результат девяти лет, которые оказались ошибкой, — с этим покончено!

— А серьезно, — спросила Гортензия, — в чем было дело?

— Я еще никогда в жизни не работал по-настоящему. Я сделал больше многих, отбывающих свои восемь часов на службе и воображающих по этому поводу невесть что. Но я всегда делал только то, что мне нравилось, что меня привлекало. Вот в чем дело! Во всем, что происходило в моей жизни. Однажды пришло понимание: я наслаждался своей жизнью, но не жил.

Да, это ужасно…

— Когда-то надо взрослеть.

Когда Райнхарт был один, у него в голове прояснялось. Так кто же я такой? Мужчина тридцати лет, всего только зарабатывающий свой хлеб. Половина жизни, дружище, половина жизни! Когда же ты проснешься и встанешь? Когда, Господи, когда же наступит зрелость, какую он юношей с завистью предполагал в каждом взрослом? Когда же, наконец, она начнется, настоящая, осмысленная жизнь? Половина отведенного ему срока, которую он уже оставил за собой, куча сожженных картин, пепел которых развеян, — эта половина прошла, будто ее и не было. Сегодня он озирается и спрашивает себя: что есть у него, пусть даже из тех вещей, которые можно купить? Что отличает пережитое им от волны, пробегающей по поверхности воды, чтобы раствориться без следа, от этой переливающейся эфемерности, мгновенного проблеска? Так и я жил, скользя поверх мира, не оставляя следа действенного присутствия, без всякого творения, остающегося во времени, без корней в большой, реальной жизни, без продолжения в грядущем поколении! Однажды утром человек пробуждается в постели и хватается за голову: Боже, и это моя жизнь! В сущности, казалось Райнхарту, все было очень просто, хотя он и тщетно искал нужные слова, чтобы объяснить девушке, что им двигало. «Когда-то надо взрослеть!» — повторял он снова и снова. Однажды мы оказываемся перед выбором. Одно дело — печаль, юношеское упоение скорбью, у которого нет продолжения, грусть от каждой наступающей осени, тайная саднящая боль, ужас от каждого движения, каждого падающего листа, от любого созревания и увядания, от движения утекающей воды, от всякой бренности! Это одно. Есть и другое: идти напролом, принять великую смену смерти и становления, перешагнуть порог собственной юности раз и навсегда. Переливающиеся покровы печали падают; холодная, твердая ясность проникает во все, до самого дна. Не надо больше играть с ужасом, со страхом смерти. Над всем открывается совершенно иное пространство. Что толку от опьяняющего возбуждения? У него нет крыльев, оно не может доставить в прохладные покои Господа. Не важно, утопаешь ли в грезах или запинаешься, словно упрямый осел, и не можешь ни двинуться дальше, ни вымолвить хоть слово — все без толку. Нужно поступить на службу жизни и смерти; речь идет о жизни, которая выше нас, той жизни, что не скорбит по осени, внеличной жизни. Тогда и мужчина думает о ребенке, который будет жить после него, и хочет этого ребенка, без притворства. Да, над всем открывается совершенно иное пространство.

Райнхарт, вдруг совершенно забывший и себя, и кафе, говорил пальцами, словно трудился над глиной. Неожиданно его прервала официантка. Она принесла еду. Оба взяли ложки и принялись хлебать суп.

Они почти не разговаривали.

Гортензия, взглянув на него испытующе сбоку, нашла, что он постарел и похудел, стал бледнее, в особенности кожа привлекла ее внимание, она стала такой же пористой, как у ее отца и других людей в возрасте.

— Париж? — спросил Райнхарт, поднимая взгляд от тарелки. — Почему вы хотите именно в Париж?

— И это спрашиваете вы?