Однажды — не прошло и недели после той вечеринки — Хинкельман, как обычно, вернулся с островов, уже получив сообщение о будущем ребенке, в сущности, не слишком умиленный, однако достаточно галантный, чтобы отставить свое мужское самолюбие и разделить ее женскую радость, насколько его мужское существо это позволяло. Он только что заказал самые дорогие цветы и был, разумеется, поражен словно громом среди ясного неба, когда увидел Ивонну у раскрытых чемоданов, решительно настроенную оставить и мужа, и дом своих собственных родителей, распростившись со всем, что у нее вообще было…
Объяснения, заявила она, ничего не изменят.
Она взяла его бессильно повисшую руку, пока он все еще стоял, словно пришибленный, ободрила, словно мать, спросила, вышла ли в Германии его последняя статья, и поздравила, ибо оказалось, что статья уже напечатана. «Не относись к этому так серьезно!» — говорила она, собирая свои вещи с невозмутимым спокойствием, с совершенно идиотским и устрашающим спокойствием, с которым ничего нельзя было поделать, как нельзя было и понять, что, собственно, случилось. Хинкельман словно с разбега налетел на стену. Уверенно и не интересуясь его мнением, она неторопливо, почти весело перекладывала вещи, выбирая, что взять с собой, а что оставить, заталкивала какие-то книги в белье, подходила к окну с шелковым чулком, чтобы проверить его на свет…
— Видишь ли, — сказала она как бы между прочим, — нельзя же заводить ребенка от собственного сына.
Прошла неделя, неделя этого гадкого состояния, изнурительного для обоих. И вот Хинкельман стоял в порту, среди чемоданов и шляпных коробок, среди кричавших людей, торговавшихся у золотых дынных гор, стоял рядом со своей худой, молодой, невзрачной женой, ожидавшей ребенка. На одно мгновение, впервые в жизни, у него промелькнула мысль, что и его, Хинкельмана, может постигнуть неудача, и он уставился на Ивонну, ошеломленный тем, что с ним приключилось. Без ангела-хранителя, совершенно одинокий, толкни — упадет и не встанет, от чего ее женское воздействие становилось только сильнее, преображаясь в абсолютную силу! Он сказал, что не может без нее жить. Да, ответила Ивонна, она знает, но человек способен на многое, даже на большее, чем ему известно. А если это правда? Тем более нужно расстаться. Ведь все ясно. Что она должна объяснять, к чему препираться? Хинкельман все еще никак не мог в это поверить. До чего же мужчины, такие высокие и могучие, боятся боли, подумала она…
Корабль прогудел уже во второй раз.
«Ивонна, — произнес он, — ты не уедешь».
Как он собирался ее остановить?
«Ты не уедешь!»
Только бы ей, вдобавок ко всему отвращению, не рассмеяться!
Он стоял перед ней, словно заклинатель змей.
«Говорю тебе, ты не уедешь».
Ивонна уехала, и тогда Хинкельман, разумеется, сделал все, что мужчина, который видит, что теряет женщину, и относится к этому со всей серьезностью, способен сделать, чтобы потерять ее совершенно и бесповоротно. Вопреки ее настойчивому предупреждению, высказанному достаточно ясно, он в последний момент вскочил на корабль, как был, без вещей, раз уж не мог ни остановить, ни даже задержать ее. Все шло своим чередом, достаточно смешно и отвратительно. Они были уже у Патраса, Ивонна еще не подозревала о его присутствии, она сидела наверху на палубе, курила и читала книгу. Из своей каюты Хинкельман наблюдал, как она наслаждается вечером, одна, в то время как он мечется, мучимый жгучим недоумением, и мысль его то и дело натыкалась на непреодолимую стену. Он не замечал, как мимо корабля проплывала ночь, ее сменяло утро, а потом день, не видел серебряных кружев прибоя, тянувшихся за ними вдоль берега. Ивонна же примечала и все это, и клин переливчатых волн, исчезающих в беспредельной дали. «Что же я такого сделал?» — спрашивал себя Хинкельман. Ивонна ему об этом сказала, разумеется, — все эти дни она орала ему, как глухому, такие это были разговоры…