За столом, где собирались постоянные посетители, сидел Алоис и другие художники, Алоис, как всегда, в коричневой бархатной куртке. Можно было себе представить, что они говорят о юной даме с фамильной брошью. Райнхарт курил и больше слушал, чем говорил. Гортензия вернулась в город загорелой, ей это шло невероятно. Он так и представлял ее в зеленом садовом фартуке: она обламывает листья хрупкого жара осенней живой изгороди, откидывает назад шапку волос, опускаясь на колени, чтобы, скажем, делать ямки для рассады, утро наполнено жужжащим блаженством, земля влажная, темная, прохладная — своя земля… Енни в таком виде он себе представить не мог.
(Уже хотя бы потому, что у нее не было собственной земли.)
А если посмотреть сзади, когда видна шапка пышных волос, Гортензию отличает ошеломляющая, подкупающая торжественность осанки… Райнхарт представил себе Гортензию входящей в освещенный зал: в длинном платье она выглядит еще выше, ошеломляя даже своего мужа, который следует за ней и гордится ею. И вообще ею гордятся все! Господа во фраках поднимаются, прерывая свои разговоры; ее окружает тишина, нарушаемая шуршанием шелка; Гортензия приветствует всех. Она делает это коротким и немного неровным, нецеремонным поклоном, движением руки, приковывающим внимание.
— Я уже не мальчик, — заявил Райнхарт. — Нет ничего противнее мужчины, желающего убедить девушку, что он ее любит! Правда, я могу предположить, что за этим скрывается. — Гортензия не сразу поняла его. — И у терпения есть граница, где оно начинает превращаться в глупость, — продолжал он. — Если взять двух людей, любящих друг друга, и держать их взаперти в кафе, неделю за неделей, где они только сидят вместе, смотрят друг на друга и забалтывают один другого, любые отношения от этого развалятся, медленно, но верно, развалятся ко всем чертям! Однако именно этого они и хотят.
— Кто?
Он засмеялся.
— За всеми этими маленькими уловками скрывается удивительное знание жизни! Твой отец, конечно же, прекрасно знает, что мы встречаемся, тайком, все время тайком. Только не надо давать им естественного пространства, где они могут пустить совместные корни. А то, что наши встречи неестественны, совершенно ясно. Твои кузены все такие естественные, пишешь ты. А теперь ты уже ищешь неестественность в себе, во мне, в наших отношениях — вот и готово, как раз то, что им было нужно, Гортензия!
Гортензия, похоже, была поражена. Действительно ли таковы были намерения ее родителей? Она сомневалась — в конце концов, они делали это так же, как и все остальное: как усвоенную манеру, вещь унаследованную, проверенную, а о замысле, о мудром опыте, лежащем в основе всего происходящего, ее отец подозревал, возможно, не больше, чем и Гортензия до этой минуты.
Быть может!
Но Райнхарт был в этом уверен.
Гортензии он показался невыносимым.
Ему тоже казалась невыносимой паутина, опутывающая все взгляды, мысли, чувства и поступки — незримые нити осторожности, всякого рода страхов, выдающих себя за убеждения; а эти убеждения, в свою очередь, предписывали мертвенную благопристойность, делающую его самого, черт побери, в итоге достаточно благородным, старым, почтенным и украшенным ореолом зрелости, самообладания, которое непременно требует такого избытка жизненных сил, какого у него не было в помине! Словно пленник, обнаруживший, что лежит в цепях, он метался — схваченный образом мыслей других людей…
И снова надо расставаться на перекрестке, причем так, чтобы не подходить слишком близко к родительскому дому. Ему уже надоело над этим смеяться. Его обижало, что приходится вот так стоять, словно школьнику, и эта обида давала ему знать, до чего он дошел, — раньше никакой полковник не мог бы стать причиной его обиды, он бы просто развернулся и наплевал на обывателя!
Теперь же он сказал:
— Между прочим, что касается твоего отца, пойми меня правильно. Пока он меня не знает, я не могу быть к нему в претензии, что он не спешит мне доверять. Именно поэтому, — добавил он, — я собираюсь как-нибудь с ним переговорить.
Гортензия растерялась.
— Вы никогда не поймете друг друга!
— Это мы посмотрим.
Гортензия покачала головой.
— Ах, Юрг, — сказала она ему, словно мальчишке, улыбаясь с иронией, вызванной его самоуверенностью. Но в тоне ее звучало желание уберечь его. — Отец даже не примет тебя, я-то его знаю!
— Ты уверена?
Юрг сунул руку в карман, словно хотел, как фокусник, поразить ее, вытащив спасительный аргумент, — но ничего не нашел. Он стал шарить по карманам, на свет появились всевозможные предметы, тетрадочка с красным обрезом, а в ней разные цифры и планы, использованный трамвайный билет, спички, он устроил настоящий досмотр личных вещей. Разумеется, напрасно. И чего он искал? Гортензии стало немного неудобно, ведь люди это видели. Потом он принялся запихивать все обратно, да так, что ей стало его безумно жалко. Наконец он явно запутался в газете, и на землю выпорхнуло письмо, помятый, уже порядком замусоленный конверт, который он поднял и открыл. Гортензию как громом ударило, отчасти она каким-то неясным образом была обижена и поражена, когда и в самом деле прочитала написанные почерком ее отца строки, в которых тот сообщал, что готов принять господина Райнхарта в своем доме на Духов день. В обычные приемные часы, между одиннадцатью и двенадцатью. Просьба подтвердить согласие письменно. Написано на бумаге отца, с гербом слева вверху.