Выбрать главу

Его наполнил смех, опять все то же! Повторяет одно и то же без конца! Что бы он ни говорил, постоянно это судорожное стремление оскорбить, стремление, которое тем больше вырастало, чем меньше Хинкельман поддавался на оскорбление, чем охотнее прощал ожесточенность, холод, резкость, понимая, что все это — инстинктивная самооборона бедной смятенной женщины… Они опробовали все интонации, повышение и понижение голоса, они отмолчали все возможные варианты молчания, ему казалось, что уже нет выхода из повторений, словно они были прокляты и потому каждый разговор, слово за словом, двигался к тому же самому концу. Хинкельман взглянул на часы, уже поздно, за полночь, и, разумеется, Ивонна уже была, как она это называла, вся в кусках. Он понимал это, видит Бог, однако не мог уйти к себе, не сказав одного слова. Она ведь не спала, только лежала, отвернувшись к стене, волосы в беспорядке на подушке, к нему спиной. Не угадаешь, мучают ли ее боли. Ивонна не приняла от него даже таблетки, которые он купил ей еще в Афинах, а теперь молча достал и растворил в стакане воды, таблетки, выписанные врачом. Он стоял, все еще держа в руке стакан.

— Ивонна, — произнес он после бесконечного молчания, — я не знаю, что я сделаю. Без тебя мне не жить. Ты понимаешь? Как ни поверни — это серьезно, Ивонна, веришь ты или нет.

Он почти плакал.

— Вот видишь, — сказала Ивонна, еще раз выразившая готовность ответить, с почти дружеским спокойствием и последним прикосновением нежности, — то, о чем ты тут говоришь, — действительно твое личное дело, совершенно и полностью твое. Если мы не найдем лучшего пути, так, наверное, и правда не жаль нас, ведь жизнь-то идет. А где кто умер — так это, по-моему, Генрих, не так уж и важно. Мне будет тебя жаль — но неужели ты думаешь, что такими угрозами можешь заполучить женщину обратно? Ах, Хинкельман!

Что же, черт возьми, ему было делать?

— Ничего, — ответила Ивонна.

Ничего…

— Выше головы не прыгнешь.

Это было у побережья Далмации, раскаленный полдень, убийственная жара, корабль уже четверть часа ожидал разрешения зайти в порт, потом полчаса, потом целый час. Над гаванью, над сверкавшей белым камнем площадью, окруженной домами, словно кусочками сахара, подрагивала южная синева. Дым из труб поднимался прямо вверх, словно коричневая колонна. Горячая вода, окутанная паром, журча лилась из отверстия в борту, а из иллюминатора выглядывал кок, блестевший от пота, в белом колпаке, с голыми плечами и грудью, покрытой волосами. Как только корабль перестал двигаться, воздух застыл и наступила адская жара, пахло кухней, паром и портом, застоявшимся морем, водорослями, разлагавшимися на солнце, мертвыми рыбами, что посверкивали брюшками в беззвучно колыхавшейся воде. Время от времени, когда ожидавший корабль словно терял терпение и подавал гудок, этот господствующий вокруг штиль пронизывала дрожь, вскоре растворявшаяся подобно белому облачку пара в безбрежной голубизне неба, и все оставалось по-прежнему — черные трубы спящих грузовых кораблей, словно вырезанный ножницами силуэт на фоне белых домов, путаница голых рей, редкий парус, коричневый или почти красный, однако обвисший и бессильный, без всякой надежды на ветер! Тишина накрывала все, будто толстое стекло, только время от времени звякала цепь в порту. Замолкло и журчание вытекавшей струи, теперь можно было услышать, как робко плескалась о борт вода, и в почти неразличимом движении волны корабль слегка покачивался, будто медленно дыша, это движение вверх-вниз, беспрерывное и плавное, тяготило и вызывало удушье…

Райнхарт, почти один на палубе, стоял у поручня, опираясь на локти и глядя в треугольник, сложившийся из его рук. В глубокой задумчивости он следил за падением собственной слюны, летевшей вниз вдоль высокого борта и каждый раз, ударяясь о зеленую воду, хотя бы на мгновение оставлявшей крошечную жемчужинку. Так он смотрел на эти исчезавшие жемчужины и вдруг обернулся — то ли от легкого вскрика, то ли почувствовав что-то. Он подхватил Ивонну и донес до ближайшего шезлонга. Она показалась ему невероятно маленькой и хрупкой и вместе с тем очень тяжелой от обморочного бессилия, невероятно тяжелой… Устроив ее в шезлонге, он задвинул его в тень подвешенной спасательной шлюпки, словно под балдахин, и постоял некоторое время рядом в нерешительности. Он был убежден, что это настоящий обморок, и тем не менее в голове его роились странные, несколько издевательские, почти злобные мысли. Веки Ивонны были опущены, она дышала широко раскрытым ртом. Руки, упавшие с подлокотников, свисали почти до самой палубы. Кисти напоминали летучих мышей, сама она, беспомощная, выглядела смешной, словно марионетка, у которой перерезали ниточки. От жалости к этой комичности Райнхарт поднял ее руки, сложил на животе и снова застыл, не зная, что делать. Новая поза тоже выглядела комичной — теперь получалось, будто она прикрывает свое лоно от синего неба, пытается его защитить. Это выглядело так, будто Ивонну мучили боли. А он уже не осмеливался трогать ее руки. Где-то снова звякнула цепь, нарушив удушливую тишину…