Выбрать главу

Спорили часто, но до драк не доходило, верили сосновчане в тяжесть слова.

Осокин с лицом аспидного цвета часто томил тоскливыми локтями столы водочной избы. С ним не разговаривали, обходили, как на лесоповале обходят пень. Бабы его не жаловали, беря пример с мужиков. Вероятно, Осокин у себя в комнате в управлении леспромхоза часто дергал губами от пьяной злобы, обвиняя нас в своем одиночестве. Он сидел на лавке перед клубом, когда я к нему подошел:

— Разрешите присесть, товарищ лейтенант?

— Нет.

— Ну, ничего, я всё равно присяду.

Осокин не двинулся, не взглянул, он казался безжизненным, как пустые валенки. Из меня сочилось злорадное превосходство:

— Слушай, салага, тут никого нет, магнитофона подмышкой, надеюсь, у тебя тоже нет. Мне плевать на твое состояние, да и вообще, если ты вместо того, чтобы в Покровке валяться с офицерскими б…, сидишь тут, как сыч, так мы должны отдуваться и работать, когда у тебя плохое настроение? Ты ведь знаешь, что коллективные жалобы военнослужащим запрещены, но если каждый из нас под моим мудрым руководством напишет в самые различные инстанции, вплоть до "Суворовского натиска" и "Красной Звезды", то ты всё-таки попляшешь, звездочки следующей долго будешь ждать, а если покопаться в твоем рапорте насчет Жиганова да привлечь жителей как свидетелей, то за ложные показания и рапорт тебе совсем не поздоровится, ты же ведь знаешь, наверху любят находить виноватых из салаг. Вот и подумай. Привет тебе, товарищ лейтенант!

Вероятно, Осокин даже не поглядел мне вслед. Но через несколько дней был ветер, и он снова погнал нас на лесоповал.

На делянке после игры в жмурки со стволами было отрадно видеть, как их, голых и мертвых, волокли и бросали в небрежные кучи. И было счастьем вечером и ночью после пережитого днем растворяться в Тане, уходить без остатка в ее полное ласки и доверия тело, смотреть на нее и верить ей, чему-то.

Уютно падал снег, таял на бушлате. Шли из горла веселые слова, искры радости торчали в глазах. Ребята почти все обзавелись девками, бабами: одного заставили потерять девственность, другой сам поддался на ласку женщины. Лица ребят каменели в спокойствии, и только Осокин, появляющийся утром, приносящий в избу ветер, страх, злобу, возвращал их к действительности, втискивал в отмахивающуюся память устав, подчинение, власть погон. Глаза ребят лучились убийством, когда Осокин, по-гадючьи вертя головой с похмелья, издевательски шипел:

— Вас что, на курорт послали? Шевелитесь! Кто через десять минут будет в тепле, через день увидит часть, а с ней и губу… Живо!

Планы мщения лейтенанту кружились в беседах: кто собирался перерезать его пилой, кто хотел уронить Осокину ствол на макушку, кто предпочитал топор. Слова и угрозы помогали работать и превращать существование в жизнь. По крайней мере, так казалось. Свежнева же больше всего бесило, что дерево идет в Японию в то время, как в универмагах продается втридорога ГДР-овская и чехословацкая мебель, да и то чаще всего по блату или по системе очередей; ругал плановое хозяйство и угробленный социализм вообще.

11

Приближался новый, 1968, год. Ручей наполнился льдом до дна, и мальчишки выписывали на нем восьмерки коньками, прикрученными веревками к валенкам. Стало тихо, лишь изредка скрипел под невидимым напором мороза телеграфный столб. Из труб поднимались к небесной тверди дымы, не достигали, растворялись. Зима была наполнена веселой грустью, белой задум-чивостью. Многое ненужное казалось нужным.

Осокин, испоганивший утро, как дохлая мышь буханку хлеба, сказал:

— Ходят слухи, что кто-то повадился ходить на дальний склад леспромхоза, где хранятся сорта древесины, предназначенные на экспорт. Вот что, сержант Мальцев пусть сходит и подежу-рит там дней пять. За поимку вора будет объявлена благодарность, быть может, — отпуск. Вы сержант, на вас и ответственности больше. Возьмите сухого пайка на пять дней, муки. Выпол-няйте!

Хотя выбор Осокина мне показался странным, но возразить было нечего, приказ есть приказ. Я пошел, избушка сторожа была теплой, в вещмешке валялся том "Тихого Дона" и три бутылки питьевого спирта. Близко, в десяти километрах, было подобие трактира для охотников. Я сходил туда на третий день. Мне бросились в глаза табуретки и два явно новых стола из ровного кедра красивого рисунка. Хозяйка, по-видимому жена лесника, была полной, крепкой, неопределенного возраста.

— Ты как попал сюда, солдат?

— Да вот, понимаешь, послали склад сторожить, воров искать. Я, правда, их уже нашел (я показал на столы и рассмеялся), но от этого легче не стало, жрать хочу, а у меня в кармане вошь на аркане, да ты еще перед глазами вертишься, рукам больно делаешь. Что скажешь?

Хозяйка расхохоталась:

— Да что там, мы тута с деревом перед глазами рождаемся, с ним живем, вот только как усех нас в нем в землю-матушку зарывают. Какие же мы воры, язык как у тебя повернулся такое сказать. Ладно, накормлю тебя.

Кормила медвежатиной в рассоле, зайчатиной, подавала щи, бражки у нее нашелся жбан. Потом себя дала, то ли жадно, то ли по привычке. Баба попалась хорошая, добрая. Прощаясь, сказала:

— Ступай с Богом, солдат, хорошо было с тобой. А насчет кедра-то, то, как есть, какой охотничек, какому отворот-поворот дала, донес. Узнаешь кто, скажи ради Бога, не будет он, изверг, жить на этом белом свете. Иди, не поминай лихом Веру-лесничиху. Вот, уже доносы по лесу пошли. Россия-то только в лесу и осталась, да вот и ее поганят. Ступай, на, медвежатины на дорогу возьми.

Прошло пять дней. Шел назад, чувствуя свое легкое тело, напевая:

Я живу на границе,Где полярная мгла.Ветер в окна стучится,Путь метель замела…

На пустой скамейке возле клуба сидел Осокин, более пьяный и подвижный, чем обычно. Он окликнул меня:

— Топай сюда, Мальцев. Чего хитителя социалистического имущества не тащишь за собой? Да, что это я хотел тебе сказать? Ну да, девка твоя… ничего-о-о. Только квелая, когда расстелешь… Слышь?

— Слышу. Пожалуй, квелая. А воров нет там, кто-то перепутал.

Осокин вглядывался, щупал радостными глазами мое лицо.

— Нет так нет. Иди, отдыхай. Увидишь ее, передай от Осокина привет.

— Передам.

Шел по деревне, чувствовал в груди, в черепе звенящую пустоту. Только поднялась невесть откуда взявшаяся мысль, показавшаяся старой и давно готовой ожить: знает ли кто? Рассказал ли он кому? Будут ли свидетели? Свернул к нашей избе. Постоял над ручьем, поглядел с любопыт-ством на кинутое льдом в спячку дно, на его камушки, ждущие весны с равнодушной добротой. Что-то шевельнулось — то ли зависть, то ли презрение.

Вошел. Никто ничего не знал. Все готовились к празднику, вытаскивали и чистили сапоги, подшивали к гимнастеркам чистые подворотнички, стригли ногти. Четыре дня оставалось до Нового года, года, может быть, дембельского, — если Гречко не позабудет нас в новом законе о двухлетней службе, если не будет войны с китайцами. Ребята ходили оживленные по избе, уже мысленно вычеркнув год службы. Парень из-под Москвы, Столбняков, собирался жениться в феврале и после демобилизации вернуться в Сосновку. Девка хорошая, люди неплохие, деньги идут недурные да и паспорта у сосновчан есть, и жизнь тут вообще богаче. Чего он в колхозе не видал, света еще не провели, тут хоть механик хороший, движок, как часы, работает, свет до полуночи не тухнет. Что там в деревне рукой подать до Москвы? Так от этого он богаче не станет. А ежели паспорта нет, так и прописки московской ему все равно не видать, как своих ушей. Чего же…