— Неужели только из личных расчетов? — осторожным тоном спросил инженер Саноцкий.
— Да-с, я утверждаю, что из-за личных столкновений, и больше не из-за чего. Прямо это говорю, я на правду— черт. И вы увидите, это обнаружится: правда всегда откроется, как бы ни старались втоптать ее в грязь. Мы все ручаемся за Молина, я предлагал какой угодно залог, — он продолжает держать его в тюрьме. Но это ужасно, — невинного человека третировать вместе со злодеями! И только по навету подкупленной волочаги!
— Всего лучше бы, — сказал исправник Вкусов, старик с бодрою осанкою и дряхлым лицом, — эту девицу по-старинному высечь хорошенько, енондершиш.
— Я надеюсь, — продолжал Мотовилов, — что нам удастся обратить внимание судебного начальства на это возмутительное дело и внимание учебного начальства на настоящих виновников гнусного шантажа.
— А не лучше ли подождать суда? — спросил Логин.
— На присяжных надеетесь? — насмешливо и губо спросил казначей Свежунов. — Плоха надежда, батенька: наши мещанишки его засудят из злобы и дела слушать не станут как следует.
— Чем он их так озлобил? — улыбаясь спросил Логин.
— Не он лично, — пробормотал смущенный казначей.
— Позвольте, — перебил Мотовилов, — что ж, вы считаете справедливым тюремное заключение невинного?
— Во всяком случае, — сказал Логин, — агитация в пользу арестанта бесполезна.
— Выходит, по-вашему, что мы занимаемся недобросовестной агитацией?
— Помилуйте, зачем же так! Я не говорю, что ж, прекрасные намерения. Но одних добрых намерений, я думаю, мало. Впрочем, правда обнаружится, вы в этом уверены, чего же больше?
— Правда для нас и теперь ясна, — сказал отец Андрей, старый протоиерей, который имел уроки и в гимназии и в городском училище, — потому нам и обидно за нашего сослуживца: напрасно терпит человек. Не чужой нам, да и всячески по человечеству жалко. Надо только дивиться тому поистине злодейскому расчету, который проделан из-за товарищеской зависти. Дело ясное, тут и сомнений быть не может.
— Поступок недостойный дворянина, — сказал Малыганов, наставник учительской семинарии, который, слушая, то лукаво подмигивал Логину, то почтительно склонялся к Мотовилову.
— Нехороший человек ваш Шестов, — говорил отец Андрей Логину. — Помилуйте, он мою рясу однажды пальтом назвать вздумал. На что же это похоже, я вас спрошу?
— А слышали вы, — спросил Логина Палтусов, — как он назвал нашего почтенного Алексея Степаныча?
— Нет, не слышал.
— Это, изволите видеть, у нас в училище, говорит, почетная мебель.
— А своего почтенного начальника, — сказал Мотовилов, — уважаемого нами всеми Крикунова он изволил назвать сосулькой!
— Не без меткости, — сказал со смехом Палтусов.
— Конечно, — внушительно продолжал Мотовилов, — у Крикунова фигура жидковатая, но к чему глумиться над почтенными людьми? Непочтительность чрезмерная! на улице встречается с женой, с дочками, не всегда кланяться удостоит.
— Он близорук, — сказал Логин.
— Он атеист, — возразил отец Андрей сурово, — сам признался мне, и со всеми последствиями, то есть, стало быть, и в политическом отношении. И тетка его — бестия преехидная, и чуть ли не староверка.
— Мове! — сказал Вкусов. — Вся публика на него обижается. Вот Крикунов — так учитель. Такому не страшно сына отдать.
— А если ухо оборвет? — спросил Палтусов.
— Ну, кому как, — возразил исправник. — В их училище иначе нельзя, такие мальчишки, все анфан терибли. "Рабы и деспоты в одно время", — думал Логин. Опять мстительное чувство подымалось в нем ярыми порывами и опять сосредоточивалось на Мотовилове.
— Что ни говорите, — заговорил вдруг Палтусов, — славный парень Молин: и выпить не дурак, да и относительно девочек малый не промах.
— Ну, уж это вы, Яков Андреевич, напрасно, — укоризненно сказал Мотовилов.
— А что же? Ах да… Ну да ведь я, господа, от мира не прочь.
— Однако, — сказал Логин, — ваше мнение, кажется, не сходится с тем, что решил мир.
— Глас народа-Божий глас, — оправдывался Палтусов посмеиваясь. — Однако не выпить ли пока, стомаха ради?
В столовой был приготовлен столик с водками и закусками. Выпили и закусили. Исправник Вкусов увеселял публику «французским» диалектом:
— Дробызнем-ну! — шамкал он беззубым ртом, потом выпивал водку, закусывал и говорил:-Енондершиш! Это постуденчески, так студенты в Петербурге говорят.
— А что это значит? — страшивал с зычным хохотом отец Андрей.
— Же не се па, благочинный бесчинный, — отвечал исправник. — А ну-тка, же манжера се пти пуасончик. Эге, се жоли, се тре жоли, — одобрял он съеденную сардинку.
А его жена сидела в гостиной, куда долетали раскаты хохота, и говорила:
— Уж я так и знаю, что это мой забавник всех развлекает. У нас вся семья ужасно веселая: и у меня темперамент сангвинический, и дочки мои — хохотушки! О, им на язычок не попадайся!
— В вас так много жизни, Александра Петровна, — томно говорила Зинаида Романовна, — что вам хоть сейчас опять на сцену.
— Нет, будет с меня, выслужила пенсию, и слава Богу.
— Выходной была, а туда же, — шепнула сестра Мотовилова, Юлия Степановна, на ухо своей невестке.
Та смотрела строго и надменно на бывшую актрису, и даже не на нее самое, а на тяжелую отделку ее красного платья; но это, впрочем, нисколько не смущало исправничиху.
— Вы какие роли играли? — с видом наивности спрашивала актриса Тарантина, красивая, слегка подкрашенная полудевица.
Наши барыни ласкали ее за талант, а в особенности за то, что она была из "хорошей семьи" и "получила воспитание".
Гомзин сидел против нее и готовил на ее голову любезные слова, а пока тихонько ляскал зубами. Его смуглое лицо наклонялось над молодцеватым, но сутуловатым станом, а глаза смотрели на актрису плотоядно, — издали казалось, что он облизывается, томясь восточною негою.
— Когда я была в барышнях, — рассказывала в другом углу гостиной молоденькая дама — лицо вербного херувима, приподнятые брови, — поехали мы раз в маскарад…
— Со своим веником, — крикнул выскочивший из столовой казначей.
— Ах, что вы! — воскликнула дама краснея. Рядом с дамою, которая недавно была в барышнях, сидела Анна. Пышные плечи в широких воланах шелковой кисеи. Цвет платья как нежная кожица персика. Все оно легко золотилось, и золотистые отсветы ложились на смуглое лицо и шею. Крупные желтые тюльпаны, которыми с правой стороны была заткана юбка, казалось, падали из-под бархатного темно-красного кушака. Перчатки и веер цвета сгёте. Белые бальные легкие башмачки. Медленная улыбка алых губ. В широких глазах ожидание.
Звуки интимного разговора долетали до нее из укромного уголка.
— Давно мы с вами не видались, Михаил Иваныч, — притворно-сладким голосом говорила Юлия Петровна, дочь Вкусова от первой жены, девица с мужественною физиономиею, красным носом, маленькими черненькими усами, высокая, ширококостная, но сухощавая.
Ее собеседник-учитель Доворецкий, толстенький коротыш, лицо приказчика из модного магазина. Разговор ему не нравился; он досадливо краснел, пыхтел и оглядывался по сторонам, но Юлия Петровна преграждала путь огромными ногами и тяжелыми складками голубого платья.
— Да, это давно было, — сухо ответил он.
— Ведь мы с вами были почти как невеста и жених.
— Мало ли что!
— Почему бы не быть этому снова? Ведь вы уже делали мне предложение.
— Нет, я не делал.
— Не вы, так Ирина Авдеевна от вас, вес равно.
— Нет, не все равно.
— Папаша вам даст, сколько вы просили.
— Я ничего не просил, я не алтынник.
— Он даже прибавит двести рублей.
Грубоватый голос Юлии Петровны звучал при этих словах почти музыкально. Доворецкий оставался непреклонным. Досадливо отвечал:
— Нет уж, Юлия Петровна, вы мне и не заикайтесь о деньгах. У вас есть жених: вы за Бинштоком ухаживаете, вы его и прельщайте вашими деньгами, а меня оставьте в покое.