Показала широким движением руки на воду ручья, на лес, на далекое— небо, — и все далекое— показалось Логину близким.
Пьяный мужик топтался на дороге. Понемногу делался смелее, все ближе подвигался к веселящимся господам. Подбитое лицо, недоумевающие глаза, тусклая постоянная улыбка на синеватых, сухих губах, взлохмаченные волосы, плохая одежонка; пахло водкою; впечатление безвозвратно опустившегося пропойцы.
Баглаев захихикал. Сказал Логину тихонько:
— Скандальчик будет, чует мое сердце, веселенький скандальчик.
Логин вопросительно посмотрел на него. Баглаев объяснял:
— Видишь этого субъекта? Ну, это, в некотором роде, соперник Алексея Степановича.
— Как это так? — спросил Логин.
— А это Спирька, Ульянин муж, той, знаешь, что у Мотовилова живет, экономкой, понимаешь? Мотовилов Спирьке рога ставит, а Спирька с горя пьянствует.
— Вот так мужичинища! — опасливо сказал Биншток. — Этот притиснет, так мокренько станет.
Спирька был уже совсем близко и вдруг заговорил:
— Ежели, к примеру, господин какую девку из нашего сословия, то, выходит, на высидку, а там, брат, ау! пошлют лечиться на теплые воды. Ну а ежели кто баб, так я так полагаю, что и за это по головке не погладят
— Ты, Спирька, опять пьян, — сказал Гомзин.
— Пьян? Вот еще! Важное дело! И господа пьют. Вот в нашей школе учитель пьет здорово, а где научился? В семинарии, обучили в лучшем виде, всем наукам, и пить, и, значит, за девочками.
— Спиридон, уходи до греха, — строго сказал Мотовилов.
— Чего уходи! Куда я пойду? Ежели теперь моя жена… Ты мне жену подай, — взревел яростно Спирька, — а не то я, барин, и сам управу найду. Есть и на вас, чертей…
Но тут Спирьку подхватили мотовиловские кучера и извозчики, за которыми успел сбегать проворный Биншток. Спирька отбивался и кричал:
— Ты меня попомни, барин: я тебе удружу, я тебе подпущу красного петуха.
Но скоро крики его затихли в отдалении. Общество усиленно занялось развлечениями. Все делали вид, что никто ничего не заметил. Тарантина затянула веселую песенку, ей стали подтягивать. Нестройное, но громкое— и веселое пение разносилось по лесу, и звонкий вой передразнивал его.
Биншток придумывал, что бы сказать приятное Логину, доказать, что он не клевещет на Логина, а сочувствует. Подошел к Логину и сказал, делая серьезное лицо:
— Несчастный человек-этот Спиридон. Мне его очень жалко!
— Да? — переспросил Логин.
— Правда! И я думаю, что все беды народа от его невежества и малой культурности. Я часто мечтаю о том времени, когда все будут равны и образованны.
— И мужики будут щеголять в крахмальных сорочках и цилиндрах?
— Да, я убежден, что такое— время настанет.
— Это будет хорошо.
— Еще бы! Тогда не будет этой захолустной тосчищи: общество везде будет большое. И вообще у нас много предрассудков. Вот хоть брак. Дети Адама женились на сестрах, отчего же нам нельзя?
— В самом деле, как жаль!
— Или древние пользовались мальчиками, а мы отчего же?
— Да, все предрассудки, подумаешь!
— Но прогресс победит их, все это будет впоследствии, и свободный брак, и все, и вольная проституция.
— Именно.
— А какую стишину он сляпал! — осклабился Биншток.
— Вам нравится? Биншток фыркнул.
— Еле выдержал!
— Ну что, канашка-соблазнитель, — сказал подошедший Гуторович, — что ж барышень забыли? Евлалия, живописная раскрасавица, поди, соскучилась!
— А ну ее! — досадливо сказал Биншток и отошел. Пьяный Баглаев подходил то к одному, то к другому и таинственно шептал:
— А ведь Спирьку-то Логин подуськал, никто, как он, уж это, брат, верно. Уж я знаю, мы с ним приятели.
— Ты врешь, Юшка, — сказал Биншток.
— А, ты не веришь? Мне, голове? Ах ты немецкая штука! Эй, ребята, — заорал Баглаев, — немца крестить, Быньку! В воду.
Подвыпившие молодые люди с хохотом окружили Бинштока и потащили его к ручью. Биншток хватался за кусты и кричал:
— Костюмчик испортите, вся новая тройка! Скандал.
Глава двадцать четвёртая
Царский день. К концу обедни церковь наполнилась. Чиновники с важным положением в городе пыжились впереди, в мундирах и при орденах. Сбоку, у клироса, стояли их дамы. И они, и оне мало думали о молитве; они крестились с достоинством, оне с грациею, и в промежутке двух крестных знамений вполголоса сплетничали-так было принято. Барышни жеманились и часто опускались на колени от усталости. Одна из них молилась очень усердно; прижав ко лбу средний палец, стояла несколько мгновений неподвижно на коленях, с глазами, устремленными из-под руки на образ, потом кончала начатое знамение и прижималась лбом к пыльному полу.
Дальше стояла средняя публика: чиновники помоложе, красавицы из мещанского сословия. Еще дальше— публика последнего разбора: мужики в смазных сапогах, бабы в пестрых платочках. Седой старик в сермяге затесался промеж средней публики, истово клал земные поклоны, шептал что-то. Два канцеляриста, один маленький, сухонький, тоненький, как карандаш, другой повыше и потолще, бело-розовое лицо вербного херувима, подталкивали друг друга локтями, показывали глазами на старика и фыркали, закрывая рты шапками.
Впереди слева стояли рядами мальчишки, ученики городского училища. Стояли смирно, исподтишка щипались. В положенное время крестились, дружно становились на колени. Детские лица были издали милы, и очень красивы были коленопреклоненные ряды, особенно для близоруких, не замечавших шалостей. За ними стоял Крикунов. Молитвенно-сморщенное лицо; злые глазки напряженно смотрели на иконостас и на мальчишек; маленькая головка благоговейно покачивалась. Новенький мундир, сшитый недавно на казенный счет по случаю проезда высокопоставленной особы, стягивал его шею и очень мало шел к его непредставительной фигурке.
Мальчик лет двенадцати, пришедший с родителями, молился усердно, делал частые земные поклоны. Когда подымался, видно было по лицу, что очень доволен своею набожностью.
Певчие, из учеников семинарии и начальной при ней школы, были хороши. Пели на хорах, как ангелы. Регент, красное лицо, свирепая наружность, увесистый кулак. Зазевавшиеся дискантики и сплутовавшие альтики испытывали неоднократно на своих затылках силу регентовой длани. Поэтому шалили только тогда, когда регент отворачивался. Публика не видела их, слушала ангельское пение и не знала, что уши певцов, изображавших тайно херувимов, находятся в постоянной опасности.
День выдался жаркий, сухой. В соборе становилось душно. Логин стоял в толпе; мысли его уносились, и пение только изредка пробуждало его. Потные лица окружающих веяли на него истомою.
Молебен кончился. Особы и дамы их прикладывались к кресту; они и оне старались не дать первенства тому, кто по положению своему не имел на то права.
К Логину подошел Андозерский в красиво сшитом мундире. Спросил:
— Что, брат, жарища? А как ты находишь мой мундир, а? Хорош?
— Что ж, недурен.
— Шитье, дружище, заметь: мундир пятого класса, почти генеральский! Это не то, что какого-нибудь восьмого класса, бедненькое шитьецо. А ты что не в мундире?
— Ну что ж, — с улыбкою ответил Логин, — мой мундир восьмого класса, — что в нем? Бедненькое шитьецо!
— Да, брат, я многонько обскакал тебя по службе. Что ж ты не тянешься?
— Это для мундира-то?
— Ну, для мундира! Вообще, мало ли. Ну да ты, дружище, и так по-барски устраиваешься.
— Это как же?
— Да как же: свой казачок, обзавелся, вроде как бы крепостного, — да еще какой смазливый.
В голосе Андозерского прорвалась нотка злобного раздражения. Логин усмехнулся. Спросил:
— Уж не завидуешь ли?
— Нет, брат, я до мальчиков не охотник.
— Ты, мой милый, как я вижу, до глупостей охотник, да и до глупостей довольно пошлых.
— Ну, пожалуйста, не очень.
— Только ты вот что скажи: сам ты сочинил свою эту глупость или заимствовал от кого и повторяешь?
— Позволь, однако я, кажется, ничего оскорбительного…