– Ма, ну что ты, – укорил Ференц.
– А хоть бы он вообще сдох! – разозлилась мать.
Она поднялась на крыльцо, отняла от двери палку. Ференц остался во дворе. Чурбачок. Нагретая бревенчатая стена.
Тело после поклонов болело больше, чем от колки дров.
Слово «сдох» было темное – таким словом и убить можно. Не то что животину, а и человека, если он больной или слабый.
Ференц на всякий случай наклонился, проверяя, как там пес. Лопухи шевелились, мелькал над лопухами хвост с фиолетовой шишечкой репейника на конце.
Жив. Значит, мимо прошло.
Мать-то, пожалуй, и не ему – мать Ференцу это говорила.
Небо темнело. Деревенская улица оделась густой тенью. Вдалеке звякнуло било. Потом Хабари-ха звонко прокричала: «Гриня, Гриня, полоротый, чтоб тебя переголопупило, – домой!»
Ференц фыркнул.
Переголопупило – рубаху на животе порвало?
Он вытянул ноги.
Мать стучала чем-то в доме, стонали полы, лязгала печная заслонка, сквозь ставни струйкой сочился запах разогреваемой каши. Затем скрипнула дверь.
– Та-ак!
Мать встала перед Ференцем – руки уперты в бока, брови сведены.
– Что? – выпрямил спину Ференц.
– А Глашку доить кто будет? А хлев убирать? А поросят кормить? Расселся он, вылупень!
– Да сейчас я.
– Вставай, вставай, косорукий. Я с утра до ночи, а он уже и все, устал. Живо, говорю, пустая голова! Послал же свет идиота!
Мать гвоздила словами и пока Ференц поднимался в дом, и пока собирал крынки, и пока рубил репу в корыто. В конце концов его согнуло, а изо рта потекла слюна.
– Ну, мам… – пробухтел он.
– А терпи, терпи, – указывала мать. – Оно всегда так. Мы живем аки черви…
В пальцах у нее зажелтела бумажка.
– Вот, повторяй за мной…
И Ференц повторял:
– Мы живем аки черви, копаясь в земле. И земля это низ, а небо – верх, и свет идет с неба. И свет копится в нас, но червю – быть червем, и невместно тратить свет впустую, на таких же червей, погрязших во тьме.
– Во-от, – воздела палец мать. – Дальше…
– Я пошел, – сказал Ференц.
– Стой.
– Ну что?
– Есть слова свет и тьма, и тьма дана нам, чтобы помнить, кто мы есть, тьма есть терпение и смирение червя, а свет должно отдавать отблику света небесного на земле, отдавать ежеутренне и ежевечерне, дабы сияние его росло и распространялось. Понял?
– Да.
Мать тяжело посмотрела на Ференца.
– Мы есть черви земли, как и сказано в Наставлении. Не для нас измыслены светлые слова. А для ослушников, употребляющих их, есть Яркая служба. Все, иди, идиот беспалый.
– Дура, – вырвалось из Ференца.
– А так и есть, – закивала мать, – так и должно.
Темные сени на задний двор. Покосившаяся, налегшая на подпоры всхолминка хлева. Ференц продрался к нему сквозь разросшийся куст терновника.
– Дура, – снова буркнул под нос Ференц, открывая широкую щелястую воротину.
Пахнуло навозом и прелым животным теплом. Из темноты блеснул коровий глаз. Муха, жужжа, атаковала щеку.
– Пош-шла, зараза! – отмахнулся Ференц.
Но муха – что? – существо безмозглое, ей на слова наплевать. Взвилась, покрутилась над головой, залетела обратно в хлев.
Крынки. Корыто с репой и травой.
– Ну что, гаденыши? – Запалив лампу, Ференц прошел по шатким досточкам между загонами. – Жрать хотите, доиться хотите, да?
Он захихикал.
Под светом вздрагивал бурый коровий бок, тыкались в щели поросячьи пятачки. За отдельной выгородкой тенью переступала лошадь.
От материных слов туман плыл в голове.
Вроде и хочешь подумать о чем-то важном, а не можешь. Смешно, куда ни глянь. Смех в горле. Дурак дураком.
И руки – промахиваются.
Кое-как Ференц сыпнул добавкой к репе отрубей, залил за день нагретой водой. Кудахча, поглядывая на поросят, размешал получившуюся тюрю.
– Жрать, жрать!
Чуть сам из корыта жрать не принялся.
Но слова скоро схлынули, оставив горечь в сердце и глухую боль в висках. Что-то разошлась мать сегодня…
Потом Ференц долго чистил загоны под похрюкивание и чавканье поросят, менял солому, доил Глашку, сцеживал молоко сквозь тряпочку в приготовленные крынки, муху прибил не словом, а рукой. Подумал, ему бы как мухе – все слова мимо и мимо.
Мать еще не спала, когда он вернулся в дом. Теплилась свеча у лежанки.
– Каша в печи, – сказала мать, отворачивая голову от бумажки с Наставлением. И зашептала: – Нет хуже, чем тратить свет в пустоту, в черную землю, ибо не будет прока в тех словах червю, будет токмо яд…
Ференц выставил чуть теплый горшок на стол.
Каша подгорела, но была вполне съедобной. Ференц зачерпывал и жевал, перебарывая слова Наставления другими звуками: скрипом лавки, скребками ложки, движением челюстей, урчанием желудка. Мать, впрочем, шептала все тише, ниже и ниже опуская к тюфяку темноволосую голову.