— Старуха сказала, что надо подождать еще примерно неделю. Что нужно время, чтобы узор проявился.
Раздался тихий треск — это хозяин сорвал со спины Человека в Картинках кусок белой материи.
— Что там? — выпалил мистер Фелпс, пытаясь изогнуться.
Хозяин цирка вернул пластырь на место.
— Да, парень, Татуированный из тебя ни к черту. Как ты мог позволить старой бестии так обойтись с собой?
— Я не знал, кто она.
— На этот раз она точно над тобой посмеялась. Там нет никакого рисунка. Вообще ничего. Чистая кожа.
— Картинка проявится. Вот увидишь.
Хозяин расхохотался.
— Договорились. Идем. Покажем толпе, на худой конец, хоть часть тебя.
Вокруг была ночь. Он возвышался посреди нее — нелепый, жуткий гигант, — вытянув руки, словно слепой, чтобы удержать равновесие, а мир угрожающе раскачивался, норовил сбить его с ног, закружить, опрокинуть в зеркало, перед которым он стоял. На туалетном столике были расставлены склянки с перекисью, кислотами, лежали серебряные бритвы и квадратные куски наждачной бумаги. Человек в Картинках пробовал все по очереди. Он пытался вытравить отвратительную татуировку с кожи на груди, пытался соскоблить ее.
Он не сразу понял, что кто-то стоит у него за спиной в распахнутой двери трейлера. Было три часа утра. Он чувствовал слабый запах пива. Жена вернулась из города. Он слышал ее тихое дыхание. Он не обернулся.
— Элизабет?
— Лучше избавься от нее, — проговорила она, глядя, как муж трет грудь наждачной бумагой.
И вошла.
— Я не хотел, чтобы она была такой, — сказал он.
— Хотел. Ты так и задумывал.
— Нет.
— Я хорошо знаю тебя, — сказала она. — О, я знаю, как ты меня ненавидишь. Что ж, это ничего. Я тоже ненавижу тебя. Уже очень давно ненавижу. Господи, когда ты только начинал жиреть, неужели ты думал, что кто-нибудь будет любить тебя таким? Я могла бы просветить тебя насчет ненависти. Почему ты не спросишь меня?
— Оставь меня в покое.
— Ты выставил меня на посмешище! Перед огромной толпой!
— Я не знал, что под пластырем.
Она обошла вокруг стола. Руки ее были уперты в бока. Она говорила, обращаясь к стенам, к столу, ко всему, что вокруг. И Уильям Филип Фелпс подумал: «Или я все же знал? Кто создал этот рисунок, я или ведьма? Кто сделал его таким? Каким образом? Неужели я и вправду желаю ей смерти? Нет! И все же…»
Он смотрел, как жена подходит все ближе и ближе, надвигается на него, видел, как вздулись от крика жилы на ее шее. Он такой, он сякой, он плохой, хуже некуда! Он лжец, он прожектер, жирный, ленивый урод, сущий ребенок. Неужели он думает, что способен соперничать с хозяином или установщиками шатров? Неужели он думал, что прекрасен и грациозен, неужели он считал себя ходячим шедевром Эль Греко? Да Винчи, вот потеха! Микеланджело! Что за вздор!
Она вопила. Она скалилась.
— Так знай, своими угрозами ты не заставишь меня прожить жизнь с человеком, которому я не позволю прикасаться ко мне своими грязными лапами! — с торжеством в голосе подвела она черту.
— Элизабет…
— Что — Элизабет?! Я знаю, что ты задумал. Ты сделал эту татуировку, чтобы запугать меня. Ты думал, что я не осмелюсь уйти от тебя. И напрасно!
— В следующую субботу будет второе великое открытие, — сказал он. — Ты будешь гордиться мной.
— Гордиться! Ты глуп и смешон, ты жалок! Боже, ты похож на кита. Видел когда-нибудь кита, выбросившегося на берег? Я однажды видела, когда была маленькой. Он лежал на песке, а потом его пристрелили. Какие-то защитники животных пришли и пристрелили. Господи, кит!..
— Элизабет!
— Я ухожу, и точка. И подаю на развод.
— Не надо…
— И выйду за мужчину, а не за жирную бабу. Баба, вот ты кто. Ты так заплыл жиром, что потерял пол.
— Ты не можешь бросить меня.
— Открой глаза, я ухожу!
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Вот как? Взгляни на свои картинки!
Он потянулся к ней.
— Не прикасайся ко мне! — закричала она.
— Элизабет…
— Не подходи! Меня от тебя тошнит!
— Элизабет…
Все глаза на его теле загорелись огнем, все змеи пришли в движение, все чудовища зашевелились, все пасти яростно распахнулись. Он шел на нее: не человек — толпа.
Он чувствовал, как пульсирует в нем море апельсинового сока, как толчками текут по жилам кола и лимонад, как перекачиваются они сквозь его запястья, ноги, сердце. И с этими толчками разливалась по его телу тошнотворно-сладкая ярость. Океаны горчицы и приправ и миллионы стаканов, которые высосал он за год, вскипели. Его лицо стало цвета сырого мяса. А нежные розы на его руках превратились в голодные плотоядные цветы, что годами ждут своего часа в душных джунглях. И вот они дождались и вырвались из его рук на волю, в ночь.