— Вы тоже считаете, что он — псих? — раздался вопрос.
Чей-то всхлип, как пусковой крючок, запустил волну рыданий.
— Нет! Почему псих? — изумился Герман. — Я совсем так не считаю.
— Они думают, что он псих, — не выдержал паренек. Он вскочил с места и дрожащим голосом, словно взывая к помощи, стал выговариваться: — Типа, повесился, мол, крыша поехала, понимаете? Они его в психи записали. А он не мог! Он никогда бы этого не сделал!
— Да-да, — подхватила публика, — он не такой!
— Тихо-тихо, — начал успокаивать ребят Герман, — мне не известны подробности, но если это самоубийство, то…
— Да не мог он! — не унимался паренек. — Неужели вы не понимаете, что он не из таких?
— Так! Успокойтесь! — слегка повысил голос Герман. — Я считаю, что все выяснится. Мне не известны подробности, но я уверен, что… Что… Он не псих, это все знают. И мне очень жаль, как и вам. Но его не вернуть.
Что он мог сказать этим ребятам? Как он мог ответить на их взывание к справедливости? Олега не вернуть.
— Пусть хотя бы психа из него не делают, — всхлипывала Ирка, — вы скажете им, что он не такой? Вы ведь скажете?
— Конечно, — тихо выговорил Герман.
В горле защипало. С трудом сглотнув, он потер кулаком глаз, чтобы скрыть назревшую слезу.
Плотно затворив за собой двери методкабинета, Герман Петрович уселся на стул с потупленными глазами. Казалось, его пропустили через барабан стиральной машинки, отжав при максимальных оборотах. Еще никогда опытный преподаватель не чувствовал себя таким истощенным. Он видел перед собой только глаза перепуганных ребят. Страх, потерянность, безнадежность читались в них. А еще неосознанная мольба о помощи. Они тянулись к учителю, к наставнику, к человеку, которому доверяли. Но как, черт побери, все исправить? Если бы знать заранее, он мог бы поговорить с Олегом по душам, переубедить, поддержать. Если бы знать, если бы знать…
Он сидел как истукан, не шелохнувшись, не роняя ни звука. Даже дыхание истончилось и углубилось внутрь переживаний. И, конечно, Герман не видел и не слышал в эти минуты ничего. Ни ходящих ходуном штор, ни знакомое бормотание под нос. Зинаида Ивановна, методист, по своему обыкновению поливала цветочки и уговаривала их расти «большими и красивыми». В свои преклонные лета она могла похвастаться завидной долей энергии, будто у нее был встроенный моторчик. На пенсию, конечно, Зинаида Ивановна еще не собиралась. И всю свою жизнь эта «зрелая», как она сама говорила о себе, женщина перенесла на работу. Здесь у нее и вредные студенты, и любимые растения, и уголок рукоделия — на стенах красовались разномастные вышивки крестиком и гладью. Вот только на слух Зинаида стала уже туговата. Поэтому звук, издаваемый входной дверью, не достиг ее ушей.
Наговорившись вдоволь со своими цветочками, эта зрелая женщина, будучи в полной уверенности, что пребывает одна в кабинете, выпутывалась из пышных штор с стеклянной банкой в руках. Выбравшись наконец из тюлевого лабиринта, она на всех парах двинулась к столу по узкому проходу. Методкабинет был небольшим. Он умещал в себе несколько рабочих мест для преподавателей и методиста, книжный шкаф и пару тумбочек. Поэтому в глаза Зинаиде Ивановне сразу же бросилась неподвижная фигура истукана, словно возникшая из воздуха.
— Аа-а-а! — раздался оглушительный визг, и следом — звон разлетевшегося вдребезги стекла.
Перепуганная женщина схватилась за пышно начесанную прическу, отчего отдельные пряди растопырились, словно заячьи уши, в стороны. На пол посыпались шпильки. С покривившимся ярко напомаженным ртом она смотрела на истукана, который, надо сказать, тоже изрядно взволновался. Внезапно раздавшийся вопль словно огрел Германа по голове. От неожиданности он вскочил. И тут все так тщательно сдерживаемые эмоции хлынули наружу — из глаз потекли слезы.
На поднявшийся шум в кабинет вбежали заведующий кафедрой и аспирантка Олечка. Увидев разбросанные на полу осколки стекла, еле дышащую с перекошенным лицом Зинаиду Ивановну и льющего слезы Германа Петровича, на какое-то время застыли в дверях, не в состоянии решить, к кому же бросаться на помощь.