Выбрать главу

— При условии, что мы обручимся. Умоляю!

— Чтобы подготовить помолвку, требуется время. Твои родители не согласятся обойтись без полагающейся церемонии, — сказал он, не решаясь принять ее условие.

— Я их уговорю, они согласятся, они непременно согласятся!

Доктор и Элеонора вошли в поросший кустарником лесок. Впереди виднелась ветхая сторожка с провалившейся крышей и выщербленными каменными стенами в разводах желтоватого лишайника и мха. Ветвистая липа раскинула над этими руинами свою темную крону.

— Видишь сторожку? Она заколдованная. Когда я была маленькая, я так мечтала убежать из дому и поселиться здесь! — воскликнула она. — Каждый вечер засыпала с мечтой о том, как мы убежим сюда вместе с одним мальчиком, Петерчо его звали, и будем жить в этой хижине как муж и жена. К нам приходили бы в гости лесовички в ярких колпаках, помогали бы нам по хозяйству. У нас была бы волшебная лампа, я бы каждый вечер ее зажигала, и по хижине разливался бы чистый — чистый свет… Не могу передать тебе, каким прекрасным он мне представлялся! Это было само счастье… Поцелуй же меня, отчего ты меня не целуешь?..

Она порывисто обняла его, горячее дыхание обдало жаром его лицо, и в памяти всплыл тот ее образ, какой возник, когда он впервые увидел ее в морозный зимний день. «Она душевно богата, я же груб и недостоин ее. Никогда мне другой такой не встретить», — мелькнуло в голове. И он мысленно сравнил ее с Мариной, зрелой, чувственной женщиной, к которой испытывал сейчас ненависть.

— Вспоминай в Швейцарии свои детские мечты, только на месте Петерчо подле волшебной лампы пусть буду я, — сказал он, нежно отстраняя ее. — Значит, на будущей неделе ты едешь. Завтра воскресенье, я приеду поговорить с твоими родителями. Однако пора возвращаться. Мне хочется пить, и я попрошу еще чашечку кофе…

— Нет, нет! Посидим возле хижины. Тут нас никто не видит. Тебе еще рано в город.

Она пыталась задержать его, но он настоял на своем. И, сознательно убегая от нее, думал: «Что, если она вернется больной и будет угасать долгие годы? Это свяжет мне руки. Тем не менее надо пообещать ей, что мы обручимся, неофициально, я только дам слово ей и родителям. А официально — когда она вернется… Так будет лучше всего…»

12

Впереди показалось Тырново — заходящее солнце золотило белые стены Варушских домов, внизу улицы тонули в прохладной тени, за изгибом реки выглянула вершина Царевца. Живой город и город мертвый взирали друг на друга, и не Янтра — столетия разделяли их.

Открывшаяся взгляду картина вызвала у доктора печаль и тоску по минувшему. Ему почудилось, будто небо над городом тоже замерло в удивлении и ожидании чего — то, и невольно пришло в голову, что и у него, как у родного города, две души — одна древняя, здешняя, другая — европейская, неокрепшая и неразгаданная. Со временем эта раздвоенность исчезнет, — утешал он себя. Вот завтра дам согласие на помолвку. Если Элеонора возвратится здоровой, моя жизнь устроится так, как мне хочется. Но принесет ли это удовлетворение? Не оторвался ли я, не потерял ли связи со своими корнями?.. Я ненавижу, не выношу мать, не чту памяти отца, мне отвратительно их тусклое, мещанское существование. Как вспомню, сколько попреков было в их письмах, как неохотно они присылали мне деньги, сколько раз грозили вообще лишить меня помощи и каких я натерпелся унижений, не хочется и думать о моих дражайших родителях… Тем не менее я похожу на них и в этом влечении к жене почтальона и даже в отношениях с Элеонорой. Главное, я не убежден, что мои чувства к ней искренни…

Миновав Марно-полё, коляска въехала на главную улицу. С тротуара и балконов доктора приветствовали — то и дело приходилось приподнимать шляпу* В городе его почитали, он казался недоступным, высокомерным, никто не подозревал об одолевающих его сомнениях, о том, как ему тяжело…

Подъехав к дому, он отпустил кучера вместе с коляской и собакой — у Исмаила была конюшня в турецком квартале города, — и, не сняв с плеча ружья, позвонил в дверь. Открыла ему бабка Винтия.

— Марина наверху, вещи свои собирает. Уходит она, — сообщила старуха, не дожидаясь вопроса.

Известие смутило его — меньше всего ожидал он застать тут Марину, видеть ее никак не хотелось. «А впрочем, выплачу ей жалованье и скатертью дорожка!» — решил он, поднимаясь по лестнице с ружьем и собачьей плеткой в руках.

Отворив дверь в кабинет, он увидел, что Марина сидит на корточках перед кушеткой, на которой разложила свое имущество, — очевидно, колебалась, что из белья и вещей взять с собой. На расстеленном по полу большом платке лежало черное платье, в котором она ходила в церковь, и что-то еще из одежды.

— Можешь забрать все, что я покупал тебе, — сказал он, чувствуя, что при виде ее склоненной спины в нем разгорается ненависть. Она продолжала сидеть в той же позе, будто не желая замечать его присутствия.

Он отпер ящик письменного стола, вынул две золотые монеты и швырнул ей.

— Вот твое жалованье. Коль надумала уходить, в добрый час!

— Я тебе прислуживала, за это и платишь. А подарки твои мне без надобности, я еще не стала публичной. В чем пришла, в том и уйду. Но за то, что ты жил со мной и обманывал, пусть тебе заплатит господь. — не оборачиваясь сказала она.

— Да ты рехнулась! — в изумлении вскричал он. — Когда я обманывал тебя? Неужели ты рассчитывала, что я на тебе женюсь? Я дал тебе кусок хлеба, одел тебя, приютил! Неблагодарная!

— Ты и чахоточной врешь, будто хочешь на ней жениться. А самому бы только дождаться, покуда помрет, присвоишь ее денежки и женишься на другой…

Ярость ослепила его, он сжал плеть и, не помня себя, изо всей силы вытянул Марину по спине. Ее визг еще больше распалил его ярость. Она вскочила, кинулась к лестнице, но он настиг ее и хлестнул еще раз. Марина пошатнулась и с грохотом скатилась в них Ей вслед полетели платья, узел с вещами. Доктор швырял их, спихивал сапогами…

Страх, что весть о новом скандале распространится по всему городу, заставил его прийти в себя. Он схватился за голову, ярость душила его, горячими волнами пробегала по телу. «Ты и чахоточной врешь… присвоишь ее денежки… женишься на другой…» Как могла эта чудовищна я, подлая мысль прийти в ее глупую башку?.. Бесстыдство мужички, для которой деньги — единственная цель и смысл жизни… Расчетливость сделала ее злобной, отвратительно мнительной, тогда как сама она такого высокого мнения о своих душевных свойствах…

Снизу доносились проклятья и плач Марины, старуха ее успокаивала. «И старуху тоже прогоню. Устраивала ей тут свидания с этой, из публичного…» — решил он, шагая по кабинету из угла в угол и размахивая плетью. Входная дверь хлопнула — должно быть, Марина ушла. «Все равно, будь что будет!.. Буду жить так, как я считаю нужным. И откажусь от помолвки… Что за малодушие с моей стороны, что за вздор? Связался с прислугой и с чахоточной, будто не существуют на свете тысячи других женщин…»

Он переоделся, с мрачным, злым лицом прошел мимо бабки Винтии, ожидавшей, что он с нею заговорит, и направился в «Турин», надеясь там успокоить разыгравшиеся нервы…

13

В этот субботний день в корчме «Безим-отец», как обычно, стали собираться завсегдатаи — мясники с бойни, подмастерья, ремесленники. Они приходили из дому или прямо с работы, принося с собой в корчму запахи свежего мяса и пота, и каждый садился за свой столик, пропахший солеными огурцами и ракией. Явился и хаджи Никол и. На тротуар перед входом вынесли стул, и хаджи Николи принялся брить своих дружков. К пяти часам он протер квасцами порозовевшую физиономию последнего клиента, выпил стакан ракии и, вытащив из-за широченного матерчатого пояса плоскую флягу, велел корчмарю наполнить ее джибровкой.[18] Он не любил шума и поэтому удалился — высокий, усатый и угрюмый. Из-за пояса торчали точильный камень, бритва и разобранный на части кларнет. Мальчишки окружили его, увязались следом. Хаджи Николи перешел на другую сторону площади, сел на каменный порожек одного из домов, собрал кларнет, и на его сухом обветренном лице проступило мечтательное выражение. Потом он зажмурился и заиграл. О стены разморенных жарой домов забились жалобные звуки, возвращая в годы рабства, когда хаджи Николи объезжал окрестные села на своей выносливой лошаденке, нагруженной связками гайтана,[19] дешевой мануфактурой, разной галантерейной мелочью и крамольными книжками. Встречались ему дорогой черкесы-разбойники, но был он в ту пору молод, не ведал, что такое страх. Площадь притихла, заслушавшись. Время от времени хаджи Николи отнимал кларнет от губ и красивым надрывным тенором пел: «Ехал я мимо Севлиева, мама, мимо церкви…» «Мимо церкви»… — подтверждал кларнет. «С лошаденки слез я, мама, в церкви свечку поставить, богу помолиться…» Как черные бусины четок на черном шнурке, нанизывались слова, полные сладостной скорби, кларнет возносил их к золотистому вечернему небу, а из дверей и окон выглядывали мужчины, женщины, дети и вздыхали вместе с хаджи Николи и его кларнетом. Из пекарни вышел пекарь-фракиец с женой; он слушал, сунув руки в карманы штанов, уронив голову на грудь и подергивая себя за усы. В корчмах вокруг галдеж поутих. Но вот по крутой улочке спустилась из Варуши женщина, повязанная большим платком; ее длинные юбки из домотканого сукна широко развевались, из-под них точно две серых крысы высовывались и прятались обутые в тряпочные туфли ноги. Мальчишки, полукругом обступившие хаджи Николи, в страхе разбежались, кто куда. Хаджи Николи, не прерывая песни, дал женщине подойти, вынул из-за пояса плоскую флягу и спокойно протянул ей. Женщина шмыгнула носом, сунула флягу под фартук и проворно, как ласка, юркнула в узкую улочку…

вернуться

18

Джибровка — низкокачественная водка из виноградных отжимок.

вернуться

19

Гайтан — отделочный шнур ручной выработки типа сутажа. В балканских странах гайтаном с давних пор украшалась народим одежда