Выбрать главу

Закрылись лавки, город затих, при каждом молебне, на всех заутренях в церкви набивались богомольцы, перед иконами мерцало множество свечей, старики и женщины молились за своих близких, а священники читали длинные поминания во здравие. Оставшись без отцов и старших братьев в осиротелом городе, ожидавшем, затаив дыхание, первых известий с поля брани, мы, ребятишки, изнемогали от волнения, когда колокола возвещали о наших победах. Вместе со взрослыми бежали к площадям с криками «ура», распевали «Шумит Марица», палили из рогаток на Картале, чтобы утолить боевой пыл, и со смешанным чувством жалости и примирения с судьбой смотрели, как какая-нибудь жительница Варуши, только-только получившая весть о гибели мужа или брата, с душераздирающими рыданьями бредет в свой бедный домишко, окруженная соболезнующими соседками. Позже мы стали бегать на вокзал встречать воинские эшелоны, набитые солдатами с обросшими щетиной, пожелтевшими лицами — у многих уже были гноящиеся раны; слушали наводившие ужас рассказы о битвах под крики: «Ура, вперед, в штыки!» Среди раненых нелегко было отличить офицеров запаса от простых солдат. Офицеры выглядели такими же помятыми, только с офицерскими погонами, в бурых, цвета болгарской земли шинелях и давно потерявших форму фуражках, с усами, поникшими, как нам казалось, от перенесенных страданий, заросшие, лохматые существа, пришедшие из другого, кошмарного, но героического мира, где все равны. В те дни возле больницы, в притихших акациевых рощицах, где покрывшаяся изморозью листва издавала терпкий, пьянящий аромат, мы часто натыкались на посиневшую отрезанную ногу или руку — их даже не закапывали. Мы знали, что режет эти руки и ноги доктор Старирадев, что он проводит в больнице ночи напролет, что он теперь единственный на весь город хирург, и наше уважение к нему переросло в священный трепет. Когда же стало известно, что Марина уехала на фронт сестрой милосердия, никто уже больше не поминал некрасивую историю, случившуюся между ними.

О чем только не передумал доктор за время своей долгой болезни?! В часы одиноких ночных бдений не взглянул ли он на свои европейские замашки и на себя самого без надменности и гордыни? Потрясенный отчаянным шагом Марины и выстрелами несчастного почтальона, который сам явился с повинной в полицейский участок, он испытывал ненависть и презрение ко всему отечественному и мечтал, выздоровев, сразу же уехать за границу. Но мобилизация помешала этим намерениям, а народная стихия, за один месяц разгромившая армию турецкой империи, побудила его задуматься о своей позиции, а также о судьбе своего народа. Возможно, он увидел свой истинный образ — господского сынка, нахватавшегося кое-чего в Европе и ополчившегося не только против собственного народа, но и против собственной сущности. И те, кто еще вчера были ему враждебны и чужды, теперь снова стали близкими и родными, потому что в годину народных испытаний с новой силой говорит в людях кровь предков. Славные победы крестьян, которых он поносил за невежество, суеверия и жадность, заставили его взглянул» на них иными глазами и постепенно заслонили европейские буржуазные идеалы, а холодность и отчужденность Смилова, который не пытался повидаться с ним ни после скандала с Мариной, ни позже, когда Элеонора уехала в Швейцарию, отдалила его от них еще более. И нет ничего удивительного в том, что те чувства к Марине, за которые он прежде себя презирал, ныне вызвали в нем раскаяние. Быть может, он увидел в ее поступке не шантаж, а отчаяние опозоренной женщины, впервые в жизни полюбившей по-настоящему.

Оставшись без отцовского присмотра мы, детвора, слонялись по Тырнову и часто видели, как доктор с озабоченным видом едет в своей реквизированной коляске в больницу или в казармы и как, слегка прихрамывая, выходит из нее. Осунувшийся, всегда сосредоточенный, погруженный в свои мысли, он был с утра до вечера занят организацией санитарной службы в городе. Мы слышали от взрослых, что он возмущен неподготовленностью военных госпиталей и лазаретов, нехваткой медикаментов и персонала, тем, что полевые лазареты с опозданием прибывают на поле боя; раненые рассказывали, что за медицинской помощью им приходилось брести пешком десятки километров, что Лозенград забит подводами,[23] а раненые и больные валяются на земле… Однако все их неурядицы и страдания не вызывали в народе такого негодования, какое вызвала следующая европейская война — настолько народ был готов к любым жертвам…

Так, с известиями о все новых и новых победах, в ликовании, бое барабанов и частых молебнах прошла та незабываемая осень. Тихое выцветшее небо висело над Тырновом, по вечерам Янтра все так же убаюкивала город, черные листки-некрологи облепили точно воронье двери домов, священники служили панихиды по убитым, в церквах толпился народ, прошел слух, что весовщик Кушай-Детка погиб под Петрой. Изредка приезжали в отпуск солдаты, и мы жадно внимали рассказам об их подвигах на полях сражений. Только сынки богатеев, пристроенные на службу в тылу либо освобожденные от воинской повинности, вроде господина Хаджикостова, по — прежнему играли на бильярде в кофейне «Рояль», а иногда в приступе безудержного патриотического восторга орали на улицах, что болгарская армия должна вступить в Константинополь, как того желал царь Фердинанд, мечтавший владеть белыми рысаками, парадной каретой и даже мантией византийского императора. Глупое молодечество, ослепившее часть интеллигенции, поощряло эту безумную идею Фердинанда, и он отдал приказ атаковать турецкие позиции под Чаталджой. Все верили, что война близится к концу, пришла радостная весть о перемирии, но затем поползли слухи о холере… И солдаты в письмах к родным просили эти письма сжигать.

Наступила лютая зима с обильными снегопадами, и осада Адрианополя затянулась до середины марта, когда торжественно забили колокола на всех церквах. И снова устремились тырновчане — старики, женщины, дети — на городские площади с криками «ура» и «Да здравствует Болгария», и снова митинги, молебны и новый взрыв патриотического восторга, потому что турки уже запросили мира и границы Болгарии продвинулись за линию Энос-Мидия.[24] Какое ликование, какая радость, гордость и сила переполняли тогда и наши детские сердца! Даже те, кому не суждено было увидеть могил своих сыновей, братьев и отцов на полях сражений во Фракии, испытывали не только скорбь, но и гордость…

Доктор Старирадев в промежутках между бесконечными операциями и визитами к больным в городе тоже кричал «ура», — спешил присоединить свою радость к общенародной и, должно быть, уже ощутил близость к своему народу, служа ему как врач и гражданин; понял, что только в таком служении его жизнь обретает смысл.

В конце мая с эшелоном раненых в Тырново приехала Марина, и первыми заметили ее мы, детвора, — она была в форменном платье сестры милосердия, на груди — красный крест и орден за воинские заслуги. Марина выглядела выше, стройнее и внушительней, чем прежде. Поселилась она в мужской гимназии, превращенной в госпиталь. В городе снова пошли толки о ней и докторе Старирадеве — оба неминуемо должны были встретиться, и все, в особенности женщины, судили-рядили, как сложатся их отношения.

Теперь, вспоминая эти дни болгарской славы, сдается мне, что я понимаю, отчего Марина в числе первых сестер милосердия уехала на фронт и отчего она ни разу не подала руки доктору Старирадеву. Ее давешний безумный поступок навлек на нее позор — переступив порог дома терпимости, она навсегда осталась бы в глазах всех падшей женщиной, каким бы ни было ее дальнейшее поведение. Вернуться к почтальону было для нее немыслимо. Понятия о жизни, приобретенные в доме доктора, исключали эту возможность, не говоря уже о том, что бедняга почтальон был осужден на пятнадцать лет тюрьмы. Для нового замужества не было у нее ни времени, ни шансов. Война явилась для нее спасением, она уехала на фронт от безвыходности, чтобы исчезнуть из города, где мужчины отпускали ей вслед грубые шуточки, а женщины провожали презрительными взглядами. Но среди смертей, крови и воинской доблести ее надежды устроить свою жизнь рухнули в первые же дни. Но зато она стала свидетельницей ужасающих страданий наших воинов, их неслыханной самоотверженности, их высокого духа, стремления к победе, и ее служение им в качестве сестры милосердия в полевых лазаретах укрепило в ней уважение к себе. «Падшая женщина» с погубленной судьбой, Марина вдруг почувствовала себя героиней. Сознание, что она исполняет свой долг бок о бок с простыми солдатами на поле брани, изменило мерки, которыми она оценивала человеческие добродетели, и она преисполнилась еще большего презрения к европейскому воспитаннику и господскому сынку — так бывает в поворотные времена, когда и народ тоже начинает презирать мягкотелого интеллигента за себялюбие и нерешительность. Всякий раз, как мы видели ее на вокзале, куда прибегали встречать раненых, Марина ласково подтрунивала над нами и угощала какими-то белыми конфетками с поджаренными зернышками внутри. Она снова была статной красавицей с голубыми, как цветы вероники, глазами, но в них проглядывало какое-то новое, жестокое и озабоченное выражение, словно в ней жило еще одно существо, поселившееся в ее душе на фронте…

вернуться

23

Речь идет о событиях первой Балканской войны 1912 г., когда болгарская армия приблизилась к Стамбулу и Фердинанд, невзирая на понесенные ею потери и свирепствующую в ее рядах эпидемию холеры, а также на явное противодействие великих держав, отдал приказ о наступлении на сильно укрепленные турецкие позиции около г. Чаталджа (в 50 км от Стамбула), где болгары потерпели поражение. Лозенград (ныне Кыркларели, Турция) — город в районе Адрианополя (Эдирне), во время войны занятый болгарами.

вернуться

24

От мыса Энос в Мраморном море до г. Мидия на черноморском побережье Турции проходила граница Болгарии в 1913–1918 гг.