Щеки на ее пергаментном лице пламенели розами. Шарф, рыжий, как ее волосы, охватывал голову и завязан был на лбу великолепным бантом. День был морозный, но она, поверх серого шерстяного платья, надела только свитерок и набросила толстую коричневую шаль. На ней были новые туфельки из мягкой черной кожи с небольшим каблучком.
— Купила в Перудже, — хихикнув, объяснила она.
Перуджа для нее и для ахающих соседок — все равно что Париж.
Она не так уж переменилась, не потеряла красоты, явно не слишком похудела и все же как-то уменьшилась, словно одного измерения недоставало, словно стала призраком самой себя. Барлоццо помог ей взойти по ступенькам палаццо к двери, кивал и тихо распоряжался. Они оба с улыбкой помахали руками и вошли в дом, и мне подумалось, что они похожи на новобрачных, скрывающихся от гостей на медовый месяц. Не хватало только рассыпаемого горстями риса, но вот и рис, рисовый суп, еще теплый в бело-синей кастрюльке, заботливо завернутой в кухонную скатерть. Вера сунула суп им в руки, прежде чем они скрылись за дверью.
Флори каждое утро выходила в деревню, делала покупки, болтала как всегда, как всегда пила caffe macchiato, улыбалась и смеялась все так же легко. Никакие тайны не окружали ее болезнь: она рассказывала, что продолжает лечение, но чувствует себя вполне окрепшей. Говорила, что поправляется. И всегда ходила в новых черных туфельках.
Барлоццо рассказывал не больше Флорианы, разве что выражал твердую уверенность, да и то больше блеском в глазах. Он решил не предупреждать ее о воскресной veglia, рассудив, что такая шумиха ее смутит. Сказал, что позовет ее в последнюю минуту и уверит, что все задумано давным-давно. Но он не хуже меня понимал, что праздник, задуманный как мятеж против январской тоски, приобрел масштаб сатурналии в честь Флори. И она, конечно, тоже поймет.
Три железных барабана, наполненные горящими дровами, освещали нам путь по холму в деревню, к пьяцце, где вдоль стены горели такие же барабаны и повсюду пылали факелы. В этой сцене мерещилось что-то языческое. И было некое мошенничество в том, что еды было куда больше традиционной scottiglia, хотя эта похлебка тихо кипела в двух больших горшках на кухонной плите бара. Но кроме нее, был cinghiale al buglione, дикий кабан, протушенный с томатами, чесноком и красным вином; ribollita, густая от cavolo nero, черной капусты; cardi gratinati, нежные стебельки, отваренные и запеченные с сыром и сливками. Было множество подносов с кростини, миски ломились от pici, и еще бочки, набухшие вином. И Флориана расхаживала по площади, пробовала, прихлебывала, рассказывала, как изголодалась по этим яствам, как, хотя ее друзья из Читта делла Пьеве — в шестнадцати километрах от Сан-Кассиано — отлично готовили, она стосковалась по тосканской кухне.
Не сказала она о другом: что даже тосканская кухня меняется от провинции к провинции, а иногда от коммуны к коммуне или от семьи к семье. Она не сказала, что местная кухня — общая черта итальянской жизни. Временами она посматривала на свои туфельки и исполняла короткий тустеп, восхищаясь ими. Однако когда настало время речей, ораторы стали один за другим отказываться, ссылаясь на то, что забыли текст или что выпили слишком много вина — что, по сути, одно и то же. Возникло выжидательное затишье, но тут Князь произнес:
— Как говаривал мой отец, ад — это когда нечего готовить и никто не ждет!
Еще несколько мгновений стояла тишина, взорвавшаяся рукоплесканиями и криками согласия. Это была странная минута. Но она быстро прошла, растворилась в уютных мелочах. Мы с Фернандо встретились взглядами и, не сговариваясь, решили, что пора уходить. Мы ускользнули, не прощаясь. Оба мы предпочитали уходить в разгар вечеринки. Мы скрылись быстро и незаметно и потому чувствовали себя беглецами, ускоряли шаг. Потом побежали вниз по холму до самого дома. Затормозили, отдышались и пошли дальше по дороге на Челле. Фернандо оглянулся на деревню и сказал, что огни превращаются в древние камни. И поцеловал меня, и прижал к себе.