Я окликнул экипаж и намеревался проводить ее до угла улицы Фоссе-Сен-Бернар. Всю дорогу мы были в объятиях друг друга, не произнося ни слова; наши слезы смешивались и текли до самых губ, а горечь слез смешивалась со сладостью наших поцелуев.
Выйдя из фиакра, вместо того чтобы отправиться куда мне было нужно, я стоял как пригвожденный на месте, чтобы дольше видеть увозивший ее экипаж. Через двадцать шагов он остановился. Соланж высунула голову из окошка, как бы чувствуя, что я еще не ушел. Я подбежал к ней, поднялся в фиакр, закрыл окна и сжал ее в объятиях еще раз. На башне Сент-Этьенн-дю-Мон пробило девять. Я вытер ее слезы, трижды запечатлел поцелуй на ее губах и, выскочив из экипажа, удалился почти бегом.
Мне показалось, что Соланж звала меня; но эти слезы, эти колебания могли обратить на себя внимание. Я проявил гибельное мужество и не обернулся.
Вернувшись к себе в отчаянии, я провел день за письмом к Соланж и вечером отправил ей целый том.
Только опустил я его в почтовый ящик, как получил письмо от нее.
Оказывается, ее очень бранили; забросали вопросами, угрожали лишением отпуска.
Первый отпуск ее должен был быть в следующее воскресенье; Соланж клялась, что в любом случае, даже если ей придется поссориться с начальницей пансиона, она увидится со мной в этот день.
Я также клялся в этом. Мне казалось, что, не увидев ее целую неделю, — а это случится, если ее лишат первого отпуска, — я сойду с ума.
К тому же меня тревожило сильное беспокойство Соланж: ей показалось, что письмо от отца, которое передали ей по возвращении в пансион, было предварительно распечатано.
Я провел плохую ночь, но еще хуже был следующий день. По своему обыкновению, я отправил письмо Соланж и, так как это был день моих опытов, к трем часам отправился за братом, чтобы взять его с собой в Кламар.
Брата не было дома; я пошел один.
Погода была ужасная; природа, казавшаяся безутешной, разразилась дождем, тем бурным, холодным потоком дождя, который предвещает зиму. В продолжение всей дороги я слышал, как глашатаи выкрикивали хриплыми голосами список осужденных в тот день; он был обширен: тут были мужчины, женщины, дети. Кровавая жатва была обильна: у меня не будет недостатка в объектах моей вечерней работы.
Дни были коротки. В четыре часа я пришел в Кламар; было уже темно.
Вид этого кладбища с большими свежими могилами, редкими деревьями, гремевшими на ветру, как скелеты, — все было мрачно и отвратительно!
Все, что не было вскопано, было покрыто травой, чертополохом, крапивой. Но с каждым днем вскопанная земля все больше вторгалась в зеленый покров.
Среди всех этих бугров зияла яма, ожидая свою сегодняшнюю добычу. Предвиделось увеличение числа осужденных, и яма была больше, чем обычно.
Я машинально подошел к ней. Бедные, холодные, обнаженные трупы — их бросят в эту воду, холодную, как и они!
Подходя к этой яме, я поскользнулся и чуть не упал туда; волосы у меня встали дыбом. Промокший, дрожащий, направился я к своей лаборатории.
Это была, как я уже сказал, старая часовня. Я искал глазами — почему, не знаю, — я искал, не осталось ли на стене или там, где был алтарь, каких-нибудь следов культа; стена была голой, на месте алтаря тоже ничего не было. Там, где была когда-то дарохранительница, то есть Бог, то есть жизнь, теперь был голый череп без кожи и волос, то есть смерть, то есть ничто.
Я зажег свечу и поставил ее на свой стол для опытов, весь заставленный инструментами необычной формы, изобретенными мною. А потом я сел, размышляя — о чем? — о судьбе бедной королевы, которую прежде я видел столь красивой, столь счастливой, столь любимой… Накануне, когда ее везли на повозке к эшафоту, народ сопровождал свою королеву проклятиями, и в этот час, после того как голову ее отделили от туловища, она спит в гробу для бедных, — она, спавшая под золочеными лепными украшениями Тюильри, Версаля и Сен-Клу.
Пока меня обуревали эти мрачные размышления, дождь усилился, сильными порывами задул ветер, жалобно завывая в ветках деревьев, в стеблях травы и заставляя их дрожать.
К этому шуму присоединился раскат мрачного грома, только он гремел не в облаках, а проносился по задрожавшей земле.
То был грохот кровавой повозки, прибывшей с площади Революции и въезжавшей в Кламар.
Дверь маленькой часовни открылась, и два человека, с которых струилась вода, внесли мешок.
Один из вошедших был тот самый Легро, кого я посетил в тюрьме; другой был могильщик.
«Возьмите, господин Ледрю, — сказал помощник палача, — вот ваша работа, но сегодня вечером вам незачем торопиться. Мы оставляем у вас и весь прочий хлам; похоронят их завтра, когда будет светло. Они не схватят насморка, проведя ночь на воздухе».