На полотне сделан был набросок головы, и — странное дело! — в ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, где должно было пройти лезвие гильотины.
Молния сверкала, шел дождь, гремел гром, но ничто не могло разогнать любопытную чернь: набережные, мосты, площади были запружены народом, шум на земле почти заглушал шум неба. Женщины, которых называли меткой кличкой «лакомки гильотины», преследовали ее проклятиями. До меня доносился гул ругательств, словно гул водопада. Толпа волновалась уже задолго до появления осужденной. Наконец, как роковое судно, рассекая волну, появилась повозка, и я смог различить осужденную — раньше я ее не знал и никогда не видел.
То была красивая девушка двадцати семи лет, с чудными глазами, с прекрасно очерченным носом, с удивительно правильными губами. Она стояла с поднятой головой, но не потому, что хотела высокомерно оглядеть толпу: ее руки были связаны сзади, и она вынуждена была поднять голову. Дождь кончался; но так как она была под дождем три четверти дороги, то вода текла с нее, и мокрое шерстяное платье обрисовывало очаровательный контур ее тела; она как бы вышла из ванны. Красная рубашка, надетая на нее палачом, придавала необычный вид и особое великолепие ее столь гордой и столь энергичной голове. Когда она подъехала к площади, дождь перестал и луч солнца, прорвавшись меж двух облаков, светился в ее волосах как ореол. В самом деле, клянусь вам, что, хотя эта девушка была убийцей и совершила преступление — пусть даже оно было местью за человечество — и хотя я ненавидел это убийство, я не мог бы тогда сказать, был то апофеоз или казнь. Она побледнела при виде эшафота — бледность ее особенно оттенялась этой красной рубашкой, доходившей до шеи, — но тотчас овладела собой и кончила тем, что повернулась к эшафоту и с улыбкой посмотрела на него.
Повозка остановилась; Шарлотта соскочила, не допустив, чтобы ей помогли сойти, потом поднялась по ступеням эшафота, скользким от прошедшего дождя, так быстро, как только позволяли ей длина волочившейся рубашки и связанные руки. Она вторично побледнела, почувствовав руку палача, коснувшегося ее плеча, чтобы сдернуть косынку на ее шее; но сейчас же последняя улыбка скрыла бледность, и она сама, не дав привязать себя к позорной перекладине, в торжественном и почти радостном порыве вложила голову в ужасное отверстие. Нож скользнул, голова отделилась от туловища, упала на помост и подскочила. И вот тогда — слушайте хорошенько, доктор, слушайте хорошенько и вы, поэт, — тогда один из помощников палача, по имени Легро, схватил за волосы голову и дал ей пощечину из низменного побуждения угодить толпе. И вот, говорю вам, от этой пощечины голова покраснела. Я видел ее сам — не щека, а голова покраснела, слышите ли вы? Не одна щека, по которой он ударил, обе щеки покраснели одинаково, голова жила, чувствовала, она негодовала, что подверглась оскорблению, не значившемуся в приговоре.
Народ тоже увидел все это, и принял сторону мертвой против живого, казненной против ее палача. Толпа потребовала немедленной мести за гнусный поступок, негодяй тут же был передан жандармам, и те отвели его в тюрьму.
Подождите, — сказал г-н Ледрю, заметив, что доктор хочет говорить, — подождите, это еще не все.
Я хотел знать, какое чувство побудило этого человека совершить гнусный поступок. Справившись, где он находится, я попросил разрешения посетить его в Аббатстве, куда он был заключен, получил это разрешение и отправился к нему.
Приговором Революционного трибунала он только что был присужден к трем месяцам тюрьмы. Он не понимал, почему его осудили за такой естественный поступок.
Я спросил, что его побудило совершить этот поступок.
«Ну, — сказал он, — вот еще вопрос! Я приверженец Марата; казнив ее от имени закона, я хотел затем наказать ее и от себя».
«Но неужели вы не поняли, — сказал я, — что, осквернив уважение к смерти, вы совершили почти преступление?»
«А, вот еще! — сказал Легро, пристально глядя на меня. — Значит, вы думаете, что они умерли, раз их гильотинировали?»
«Конечно».
«Вот и заметно, что вы не смотрите в корзину, когда они там все вместе; что вы не видите, как они ворочают глазами и скрежещут зубами в течение еще пяти минут после казни. Нам приходится каждые три месяца менять корзину, до такой степени они портят дно своими зубами. Это, видите ли, куча голов аристократов — они никак не хотят решиться умереть, и я не удивился бы, если б в один прекрасный день какая-нибудь из этих голов закричала: „Да здравствует король!“»
Таким образом я выяснил то, что хотел знать. Я ушел от палача, преследуемый одной мыслью: действительно ли гильотинированные головы продолжают жить? И я решил убедиться в этом.