Мать славилась в нашем племени смелостью. Как-то раз, когда все мужчины были в отлучке, отряд индейцев-кроу, наших врагов, подобрался к деревне. Там оставались только женщины, дети и старики. Эти кроу хотели захватить нас и убить или еще что-нибудь, кто их знает. Жители деревни сбились вместе. Тут из толпы вышла моя мать и двинулась на околицу, где стояли кроу. Она дружелюбно приветствовала их и заговорила с ними, и скоро они уже любезно беседовали; так волшебством своей храбрости мать предотвратила несчастье. Люди благоговейно рассказывали об этом и питали великое уважение к моей матери. Три или четыре раза ее просили поехать вместе с мужчинами на войну, поскольку верили, что она обладает особой силой. Ее одевали в мужское платье, и она уезжала. Она всегда знала, где находится враг, даже если он прятался. Ни один человек на этой земле не мог бы от нее укрыться. Мне многие говорили, что подобной ей не было. Она сама была как легенда.
Еще одна ее история называлась «Падёж». Тысячу лун назад, рассказывала она, великая болезнь постигла племя. Почти все умерли. Люди падали на землю и всего через несколько часов умирали. О, как мы боялись этой истории! «Тысяча лун» у матери обозначала самый долгий срок, который только можно вообразить. Примерно как «сто лет» у Томаса Макналти. Бродячий проповедник как-то спросил его: «Томас, когда ты приехал в Америку?» – «Сто лет назад», – ответил Томас. Для моей матери время было не длинной нитью, а чем-то вроде круга или обруча. Она говорила, что, если долго идти, можно найти еще живыми людей, которые жили давным-давно. Она называла это «тысяча лун сразу». Так далеко пройти нельзя, говорила она, но все равно эти люди где-то есть. Ее представления о мире завораживали нас, детей, и вместе с тем пугали.
Но конечно, солдаты убили ее, и моего отца, и дядьев. Убили и сестру, и теток, много народу убили. Наверняка. Потому что больше никого не осталось. Мне казалось, что я одна.
Мы для них были ничем. Теперь я думаю о том, как важно для нас было – быть кем-то, и гадаю, что это значит, когда другие люди решают, что ты – ничто и достоин лишь смерти. Как все то, чем мы гордились, было раздавлено и перестало существовать и остались лишь пылинки, которые унес ветер? Куда девалась тогда храбрость моей матери? Тоже обратилась в пыль? Мы думали, что мир называется «остров Черепахи»[2], но оказалось, что нет. Каково это для сердца человека? Каково было моему сердцу?
Ничто, ничто, ничто, мы были ничем. Я думаю об этом, и еще думаю, что это – вершина печали.
Но может быть, именно поэтому Томас Макналти и Джон Коул меня полюбили. Потому что я была дитя-ничто.
Лишь несколько маленьких детей уцелели в резне, и их вырвали из той жизни, как шипы, и поместили в другую. Потом миссис Нил в крепости учила меня английскому языку и отдала Томасу Макналти, когда он попросил. Она спросила, хочу ли я ехать с Томасом. И даже несмотря на то, что я была маленькой потерянной девочкой, а он – грубым солдатом, он мне нравился. Я помню, как сидела, вся такая маленькая и аккуратная, перед миссис Нил и решала. Да. Они хотели забрать меня с собой как служанку. Может быть, миссис Нил отдала бы меня в любом случае. Но я этого не знаю, потому что сказала «да». Томас нравился миссис Нил. Она ему доверяла. Теперь я понимаю, что многих индейских девочек забирали с дурными целями. Тот сумасшедший Старлинг Карлтон – все знают, что он воровал детей. Он крал их из индейских земель и продавал людям для таких страшных дел, что никакая глухая зима и черная ночь с ними не сравнятся.
Нет, я думаю, что и впрямь не помню той резни. Я честно думаю, что не могу вспомнить.
А теперь со мной случилось еще что-то такое, чего я не помню. Оно случилось только что.
И вдруг посреди всего этого через пару недель явился Джас Джонски. Он прицокал по проселочной дороге верхом на старой кляче, которую, видно, выпросил на извозчичьем дворе у своего приятеля Фрэнка Паркмана. Конечно, я с тех пор не бывала в городе, а Джас, видно, ждал меня там. Кто разберет, что было у него в голове. На дворе стояла поздняя весна, изредка проглядывало солнце, но было еще холодно. Дрожь у меня прошла – во всяком случае, на сторонний взгляд, – но от вида Джаса на этой жалкой кобыле, от его красного лица мне стало нехорошо. Я не очень-то хотела с ним говорить. Совсем наоборот. Я стояла в гостиной так, чтобы меня не видно было из окна, и следила, как он подъезжает, вонзая шпоры в бока сивой кобылы. Мужчины отлучились, но недалеко, они работали в сарае для хранения табака – всего в сотне ярдов от дома.
Розали как раз чистила ружье Теннисона. Оно лежало разобранное на кухонном столе, и в комнате густо пахло ружейной смазкой.