Выбрать главу

Степка виновато прошептал:

— Есть охота...

— Чего ты? — не разобрал Федька.

— Есть хочу! — дрожа голосом и сердясь, повторил Степка, и глаза его налились слезами.

— Чего я тебе дам?

— Хлебаа-а-а! — вдруг, широко разинув рот, вызывающе, на всю хату заревел Степка, заревел больше оттого, что просил у Федьки невозможного, вкладывая сюда все: и то, что не ехала мать, и что было холодно, неприютно в хате.

Федька сдвинул безбровый лоб.

— Где я тебе возьму?

— Хлеба-а-а дай! — тянул Степка, испуганно и зло глядя округлившимися глазами в лицо брата.

— Цыц!

— Да-а–ай!

— Цыц, Степка! — Федька схватил его за полы пальто и затряс так, что Степкина голова заболталась, выкрикивая только «А-а-а!».

— Замолчи! Налуплю!

Степка не слушал и нудно скулил.

— У, гад! Думаешь, мне не хочется?

Он соскочил со стола, злым рывком сбросил с себя пальто и, открыв подпол, спустился вниз. Из черной дыры погреба в кухню полетела картошка. Они ели ее каждый день, без соли, без хлеба, и от этого щемило где-то за ушами.

— Чего ревешь? — крикнул Федька, высовывая голову. — Собирай в чугун.

Пока Степка ползал по кухне, подбирая раскатившуюся картошку, Федька сбегал во двор, надергал из плетня хворосту. Он выложил на загнетке колодец из дров и поставил в середину чугунок. Потом взял длинную хворостину и пошел в горницу. Прежде чем достать огня, он малость постоял перед иконой. Седовласый старец неотрывно глядел на фитиль, и Федьке казалось, что он вот-вот скажет: «Ну и люто ноне в углу! Беда! Протопить бы»... Федька однажды слышал, как мать, стоя перед иконой, тихо плакала и говорила полушепотом: «И как он там теперь, родненький? Ни обогреться, ни поспать в тепле. Помоги ты ему, господи, побереги от напасти»...

«Разве он что может?» — раздумывал Федька.

Он протянул к лампадке хворостину, кончик ее дрожал, не попадая на огонек. Потревоженная копоть ленивой змеей зашевелилась под потолком. Наконец хворостина ткнулась в желтый косячок пламени, тот замигал и вдруг исчез.

Федька растерянно глядел на белый едкий дымок, тянувшийся от фитиля, все еще на что-то надеясь, но, постояв немного, опустил хворостину.

— Степ!

— Чего?

— Огонь потух.

— А как же картошка?

— Ничего, Степ. Скоро мамка придет.

Федька стал перед раскрытой топкой печи. Из нее давно выдуло хлебный дух, ютившийся там когда-то. Теперь ветер, посвистывая в трубе, тянул из черного пустого нутра только запах стылых кирпичей.

Привалившись к загнетке, дети уставились в темную печную пустоту и, присмиревшие, молчали, каждый думая о своем.

— Федь!

— Ну?

— А война — она отчего?

— Как отчего?

— Мы вот жили, жили — и война...

Ветер бездомным щенком скулил в трубе. Федька прислушивался и думал: отчего бывает война? Но, ничего не надумав, сказал:

— Война — она от пороха.

— А-а! — протянул Степка, будто и на самом деле все понял.

— Федь, а немец какой бывает?

— Как какой?

— Ну вот у папки голова, руки-ноги... А немец какой?

— Не видел я.

— А я видел.

— Чего зря брешешь?

— Правда, видел. Снился. Мне все время снится немец, — сказал Степка. — Я от него, а он за мной. Страшный такой! Весь железный. И голова и пузо — все железное. Я в него стреляю, а пуля не берет. Вдарит — и в лепешку! А тебе снился?

— Снился...

— И мамка говорила, ей тоже.

Степка почертил палочкой по кирпичу, припудренному золой.

В трубе, над головами, глухо ухнуло. На загнетку посыпалась сажа.

— Федь, полезем на печку.

— Не топленная она.

— Ну и что ж? Полезем.

— Ты чего? Боишься?

— Нет... Там лучше. Будем разговаривать.

Федька еще раз выглянул в окно, но ничего не увидел: повалил снег. Его несло косо, над самой землей. Белые нити зачеркнули поле, дорогу, развалины школы...

Ребята залезли на печь, расстелили старый отцовский ватник и, укрывшись пальтишками, прижались друг к другу спинами. Печь за эти дни нахолодала, даже ватник не помогал, и Степка по-щенячьи вздрагивал всем телом.

— Что ж мамки нету? — сказал он, подтягивая коленки к самому подбородку.

Федька не ответил. Он тоже думал про мать. Где-то теперь она? По каким дорогам тащит санки с батькиными сапогами? И кто ей даст за них хлеба? Разве есть еще где-нибудь люди? Поди, теперь и сёл нигде не осталось. Одни трубы да пустая, голая земля. А теперь вот мести начало. Собьется мать, замерзнет. Он представил, как она, закутав лицо платком, согнувшись, бредет вьюжным проселком. Снег летит низко, цепляясь за малейшие бугорки на дороге. Сначала за каждым таким бугорком вырастают тонкие лезвия свежей намети. Сапог легко сбивает их, снег курится, летит прочь, забегает вперед и ложится под ноги косынкой. И уж не собьет его никакой сапог, разве только оставит отпечаток. А тем временем растут косяки по всей дороге, и вот уже лежат целыми пластами и сугробами. И не заметишь, как и где сведет этот сугроб в сторону, и пойдешь валять целиной, забирая за голенища. А ей ни конца, ни края, особенно если завечереет...