- Очередь за тобой. Судьба каждого человека предопределена. Мектуб! Так предначертано!
Лавертисс собирался дать свою парижскую оценку новому изречению оракула, но запнулся: только сейчас он заметил, что марабу сидел перед разостланным ковриком и развел на нем узоры и пентаграммы из мешочка с песком.
- Мектуб! Так было предначертано! А было ли предначертано, что ты выкрадешь ковер? Ты ведь не станешь отрицать, что это коврик, купленный Грэхэмом за полтораста франков?
Марабу глядел уклончиво в пространство:
- Этот коврик не продажный.
- А украсть его можно?
- Можно.
- И потому ты его украл?
Марабу ответил тем же отсутствующим взглядом:
- Не совсем: коврик вернулся, потому что был приобретен неправильно.
- Он был честно куплен.
- Коврик не продажный, потому он вернулся. Джинн вернул его настоящему владельцу.
Лавертисс вспылил:
- Что? Джинн вернул его настоящему владельцу? Вот ты сейчас увидишь, как он вернется к владельцу. Ах ты, старая лиса, за дураков ты нас считаешь? Я тебе покажу...
Без долгих церемоний он схватил коврик и стряхнул с него искусно рассыпанные песочные знаки. Если тембр голоса марабу мог испугать ребенка, когда он говорил по-французски, то теперь, когда он вернулся к отечественному языку, голос его был вдвойне страшен. Он изрыгнул ряд семитических проклятий, по которым можно было судить, какими звуками сопровождалось проклятие Хама Ноем и перебранка Ильи с .жрецами Ваала. Не довольствуясь этим, он вцепился в ковер коричнево-пергаментными руками, но Лавертисс был сильнее. Вслед Лавертиссу, удалявшемуся с отвоеванным красно-бело-желтым свертком, марабу, потрясая руками, крикнул (на этот раз по-французски):
- Не силой, а коварством, не куплей, а кражей, не правдой, а обманом: так достается ковер! Ты взял его силой. Ступай и сам себя вини в последствиях!
- Будь логичен, старый болтун! - воскликнул Лавертисс.- Раз я отобрал коврик, значит, так было предначертано. Мектуб!
- Мектуб! Так было предначертано! - глухо согласился марабу и умолк.
Но Лавертисс отнюдь не умолк. Каждый француз в глубине своего существа юрист; страсть к самооправданию и к сокрушению противника юридическими доводами, быть может, сильнейшая страсть его души.
Лавертисс дал волю этому первичному галльскому инстинкту. Несколько раз кряду он доказал неоспоримое право Грэхэма на коврик, свое право действовать именем исчезнувшего друга и необходимость бороться с суеверием и предрассудками, принимающими столь отталкивающие формы в этой чумазой части света. Он заключил, потрясая вещественной уликой- ковриком:
- Как верно то, что я держу этот коврик, так несомненно найду я Грэхэма. Я узнаю о нем всю правду! Узнаю наверняка!
- Будем надеяться, что вы ее узнаете,- сказал Коллен и взглянул на ковер.
Под беспощадным белым полуденным солнцем пустыни ковер выглядел невыразимо старым и потертым. За десятки, а может, и сотни лет службы коврика красно-бело-желтый узор выцвел, особенно в местах, где бесчисленное число раз к нему прикасались колени и лоб. Но зато в протертых частях коврика выступил новый и странный узор.
Лавертисс схватил друга под руку:
- Вам не кажется, что у коврика есть лицо?
Филипп Коллен рассмеялся:
- Где же это лицо?
- Вот здесь, если хорошенько вглядеться, -показал Лавертисс.- И знаете что? Оно насмехается.
- Я не прочь последовать его примеру, - сказал Коллен. - Неужели вы думаете серьезно, что коврик сверхъестественный?
- Нет, - поспешно ответил Лавертисс. - Этого я не думаю, но...
Вечером, вернувшись домой, Филипп Коллен вздыхал уже о втором пропавшем друге. После обеда Лавертисс ушел один погулять в оазис. Филипп Коллен, по причине усталости, отказался ему сопутствовать. Лавертисс ушел один и больше не возвращался. К нескрываемому удивлению косоглазой прислуги, он исчез так же основательно, как мистер Грэхэм.
Прежде чем лечь спать, Коллен долго смотрел на небо, мерцавшее над театром столь необычных происшествий.
Оно было черно-бархатное, и звезды на нем рассыпались золотым песком подобно песку, который марабу вытряхивал на коврик, когда истолковывал тайны бытия.
V
Тысячная ночь
1
Именем кроткого милосердого Аллаха!
Много странных вещей случилось с тех пор, как я взялся за перо, но самое странное то, что я, Ибрагим, сын Салиха, еще живу и не познакомился с великой гасительницей радостей. Я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия. Когда неверная собака, в которой я легко распознал англичанина, вломилась в дверь покоя Амины, Башир вскочил с дивана и был похож на льва, изловчившегося к прыжку. Что он при этом думал, для меня было ясно. Он хотел уличить Амину в измене с гяуром, а меня, Ибрагима, сына Салиха, в сводничестве между англичанином и моей племянницей. Воистину он зарычал по-львиному:
- Это кто такой? А! Я тебя вижу насквозь, мать всех пороков! Это тот самый мужчина, которого я накрыл здесь тысячу ночей назад. Признавайся, это он? Он вернулся?
Амина, голосом слабым, как шелест ночной пальмы, пролепетала:
- Нет, солнце оазиса, нет!
Башир взревел:
- Брось притворяться! Признавайся! Это он!
Амина пробормотала голосом слабым, как лепет ручья в тростниках:
- Нет, солнце оазиса, нет!
Башир зарычал:
- Ты лгала раньше! Ты лжешь и теперь! В последний раз! Признавайся!
- Нет, солнце оазиса, нет!
Башир метался, как ужаленный скорпионом. Он набросился на меня:
- Ты, вонючий отец пороков, признайся в том, в чем она запирается. Или хочешь умереть? Скажи: это он?
Я пробормотал придушенным голосом (потому что вид вооруженного человека всегда тягостен для невооруженного):
- Господин, это не он!
Башир схватился за рукоятку меча:
- Взгляни на него и скажи правду! Это он?
Колени мои подгибались (ибо вид сабли всегда претит тому, кто не может убежать):
- Господин, это не он!
Башир выпростал саблю.
- Ради имени твоего, король поэтов и сводников, велю говорить тебе правду! Это он?
Я прошептал, подавленный ужасом (ибо вопреки всему, что говорит Коран, не радостно идти по лезвию меча):
- Господин, это не он!
Башир заметался, как ужаленный гадюкой, и набросился на собаку гяура. Я вздохнул облегченно, так как мне было совершенно безразлично, останется тот в живых или нет. Как он попал сюда? Что это за человек?