— И уйду, дуреха ты, экая сквернавка! До самой смерти на тебя не взгляну!
Отвернувшись, он поспешно ретировался — а что было делать! Жела принялась бросать в него комки чернозема — ничего поувесистей под руку не попало. Злилась, из себя выходила. Только очутившись под прикрытием соседних домов, Мартин чуть успокоился. На душе было печально, будто он понес тяжелую утрату. Дома забился в свой уголок посреди географических книг и карт, напечатанных по-словацки, по-чешски, по-венгерски, по-немецки, по-польски, по-русски. Стал перебирать их, и вдруг ему так взгрустнулось, что навернулись слезы. Он громко завздыхал:
— Ах, Мадагаскар, Занзибар! Земля моя, до чего ты мне дорога! И ты, география моя, уж тебя-то из рук я не выпущу, только ты верной мне и осталась! Вместе со мной тебя похоронят! Эх, Цейлон, Ява, Австралия!
4
Местная пожарная команда любила устраивать не реже одного раза в год, обыкновенно на Петра и Павла, знаменитое на всю округу многолюдное гулянье. И в тот тысяча восемьсот девяносто первый год не было никакой причины отступать от сего доброго обычая. Одетые в форму пожарные уже после обеда украсили у Герша самое просторное помещение, в котором одновременно могло отплясывать по меньшей мере сто пар, еще сто человек на них любоваться, а тридцать других при желании распивать пиво у стойки.
Гибчане словно уже загодя знали, еще когда только ставили постоялый двор, сдаваемый теперь внаем Гершу, что в нем не раз придется вместиться почти всему селу. Поэтому кроме квартиры для корчмаря и неизбежного просторного шинка, выстроили на постоялом дворе еще и обширное помещение для общинных сходов, танцев и увеселений, и две другие комнаты — поменьше, где устраивались собрания разных кружков, а то и уединенные встречи. В сводчатых помещениях под кровлей могли провести ночь случайные путники, бродяги, возницы или купцы.
Корчмарь Герш то и дело заглядывал в самую большую залу, и его добрая, хоть и прижимистая еврейская душа, наконец пересилив себя, раскрылась в избытке доброты и расщедрилась на угощение.
— Только осторожно, друзья, осторожно, — упреждал он веселых пожарников, поднося им по изрядному шкалику палинки, — окна, глядите, не побейте!
— Не бойтесь, пан Герш, — поручился молодой Надер, — я лично за всем присмотрю!
Корчмарь вопрошающе взглянул на него. В самом деле, молодой Надер любил за всем присматривать, а пуще всего за младшей, несказанно красивой дочерью Герша — Мартой. Да и сама Марта, пожалуй, была тому рада: встретившись ненароком, они останавливались и — средь бела дня и посреди дороги — глядели друг на дружку, глаз не могли отвести. То пальцами коснутся легонько один другого, по лицу погладят, как-то даже коротко поцеловались — вот и все. А однажды и перемолвились словечком в мимолетном объятии.
— Быть бы мне евреем, — сказал Йозеф Надер. — Ах, как бы я хотел, моя Марта, быть евреем!
Она судорожно обняла его.
— Быть бы мне христианкой, — шептала и она на груди у него. — Ах, как бы я хотела быть христианкой!
И еще долго после того, как они разомкнули объятия, била их дрожь. Йозеф Надер не выдержал — кинулся к корчмарю Гершу.
— Пан Герш, я люблю вашу Марту, — настойчиво твердил он. — Перейду в иудейскую веру, талмуд вызубрю, по-древнееврейски научусь, идиш выучу…
Корчмарь Герш поглядел на него в изумлении.
— Йозеф, Йозеф! — покачал он головой. — Да сознаешь ли ты, что говоришь! Уж оставайся христианином, раз им народился. Что бы сделал со мной твой отец, если бы ты перешел в иудейскую веру? Что бы с тобой сделал? Обоих пристрелил бы, а?!
Йозеф ушел опечаленный.
Старый Герш и старый Надер не раз встречались потом и втихомолку беседовали, словно братья родные. Мудрили, судили-рядили, как бы похитрей оторвать молодых друг от друга, за какого еврея выдать поскорее красавицу Марту и с какой христианкой поскорей окрутить молодого Йозефа Надера. Но Марта и Йозеф наотрез отказались покориться, и их упорство росло день ото дня. Когда же молодой Йозеф Надер, отозвавшись на просьбу Герша, пообещал за всем присматривать, корчмарь, хоть и верил парню, вопрошающе взглянул на него и, внезапно погрустнев, без слова удалился. Вошел он к себе в квартиру задумчивый, но в кругу семьи словно бы забыл обо всем. Радовался, что они опять все вместе. Ведь ради этого увеселенья он уже загодя позвал домой с чужедальней стороны сыновей, Павола и Даниэля, и старшую дочь Марию — подсобить ему, матери и Марте в корчме. Он собрался было потолковать с женой и детьми, кое-какие советы подать, но понял, что нет в том нужды: за долгие годы все свыклись со своими обязанностями. Жена готовила, дочери мыли рюмки, сыновья разливали палинку по бутылкам. Он поглядел на Марту, и сердце его сжалось в печали — чуял, что она единственная способна отречься от веры отцов. Он тихо подошел к ней, ласково коснулся плеча. Она повернула к отцу прекрасное свое лицо и в глазах у него увидала слезы.
— Почему ты плачешь? — спросила Марта.
— Придется с тобой расстаться! — сказал Герш,
— Со мной, отец?
— Поедешь с сестрой в Жилину к моему брату. Тяжело мне, но ничего не поделаешь. Годков тебе прибавляется, скоро, верно, и замуж захочешь идти, а ведь до той поры тебе надо многому научиться. В Жилине есть школа для молодых девушек, я уж и деньги брату послал…
— Когда туда надо?.. — вырвался у нее вопрос.
— Как лето кончится…
— А надолго?
— На год, на два… Не знаю!
— Отец!
Она прижалась к нему, и теперь уже у нее глаза подернулись слезой.
— Не горюй! — шепнул он ей в ухо. — Еще, глядишь, и понравится!
Герш гладил дочь по влажной щеке, а она лишь горько улыбалась. Он хотел подбодрить ее добрым словом, и уж было начал, да тут вдруг донеслись до него звуки цыганского оркестра. Корчмарь припустил во двор и еле протиснулся сквозь толпу детворы к музыкантам. Цыгане, завидев корчмаря, перестали играть, и все пятеро расплылись в улыбке до ушей.
— Желаем здравствовать, пан Герш! Вот мы и пришли, как вы изволили пожелать, — сказал примаш[3] Дежо Мренки из Брезно, а его товарищи учтиво поклонились.
— Добро пожаловать, коль пришли! — приветил их Герш. — Знаю, вы очень проголодались!
— Проголодались! Да еще как! — схватился за живот примаш. — Как поднялись на Боцу — воды напились, а до этого тоже маковой росинки во рту не было.
— Но еду и выпивку вычту из платы!
— Пан Герш, — снова отозвался примаш. — А мы ведь еще не столковались!
— Нет разве?! — улыбнулся Герш и погрозил ему пальцем. — Плачу так, как договаривались в прошлом и позапрошлом году.
— Неужто ничего не надбавите? — прощупал корчмаря примаш Мренки. — Пятеро нас, и с прошлого года у нас у всех скопом десяток ребятишек прибавилось. Есть надо, а денег ни шиша. Не хотите же вы, пан корчмарь, чтобы мы воровали?!
— Чего плетешь? — подивился Герш. — Десяток ребятишек прибавилось?! У вас что, по две, по три жены?!
— Зачем же так, пан Герш? Да моя Эрика мне бы глаза выцарапала! — рассмеялся Мренки. — У каждого
жена родила по двойне! Так вот!
— Ох, надуть меня хочешь!
— Как бог свят! — поклялся примаш и осенил себя крестным знамением.
— Так ли уж свят?! — улыбнулся Герш и недоверчиво покачал головой.
— Чтобы нам провалиться на месте, чтоб у нас легкие повысохли, чтоб у нас скрппки порастрескались, — наперебой божились, крестились все пятеро.
— Ну ладно! — махнул наконец корчмарь рукой. — Накормлю бесплатно, но ни гроша не прибавлю!
Цыгане поклонились и вместо того, чтобы рассмеяться, заметно посерьезнели. Лишь краем глаза покосились друг на дружку и заиграли. Тихо и тоскливо. Корчмарь кивнул им, и они последовали за ним. Шли и играли, пока звуки не проглотила корчма.