Осю вытащили утром, с вещами. Коля вообще не гуляет. Может, болтают с Андреем Николаевичем?.. Едва ли, верней всего, так и лежат молча, пока мы не вернемся, откровенная вражда, антипатия. И не скрывают.
И прогулка сегодня меня смутила: дворик внизу, уже не жарко, свежо, за стеной шумит на ветру высоченный в о л ь н ы й клен, а назад оглянулся — спецкорпус, безобразные слепые окна в ржавых ресничках. Смотрел-смотрел, искал на пятом этаже м о ю камеру, высчитывал, сбивался и вдруг дошло: она же не сюда выходит, в другую сторону, в колодец двора, против общака…
Коля вскочил со шконки, как только мы вошли:
— Мясом потянуло, слыхать. Не видали, не везут?..
Дверь открылась. Федя. Рыжий.
— Полухин,— говорит,— давай на коридор.
Я стоял возле двери и подумать не успел, шагнул к нему. Смотрит на меня внимательно.
— Отмок?
— Заберешь, что ли?
Он отпер соседнюю дверь — камеру «мамочек».
— Посиди-ка, тебе, вроде, понравилось.
Камеру так и не заселяли. Чисто, светло, прохладно…
— Почитай пока,— говорит Федя,— а я зайду. Дождешься?.. Ну-ну.
Протянул исписанный листок. И закрыл дверь. Ушел.
«Дорогой Вадим!.. — читаю я, где-то видел почерк, не могу сразу вспомнить.— Не договорили, не успел!..»
Что это,— думаю,— зачем он мне дал?..
«…А ведь надо, надо! Написать всего не могу, не умею я писать, нам бы с тобой на воле! Я все думаю, думаю, не может быть, чтоб не выскочил, я всегда выскакивал, всякое было, я тебе рассказывал. Ты помнишь, Серый, как мы с тобой, когда ты пришел, когда ты мне верил…»
Переворачиваю листок: с той стороны исписано до половины, а подписи нет, на полфразе оборвано… Да это Боря! — понимаю я. Письмо от Бори Бедарева!
«…Ты помнишь, Серый, как мы с тобой, когда ты пришел, когда ты мне верил, а потом замолчал. Я тебя сам научил — никому нельзя верить, вот ты и мне не стал. Правильно! Но разве я тебе чего сделал? Тебе не сделал, перед тобой чист. И перед женой чист, все оставил. И перед отцом и матерью. Неужели за меня никто не скажет? Ты написал: отпусти нам, Господи, наши оскорбления, кого я обидел, кто на меня тянет. А если они на меня будут? Они меня простят? Сердце болит, Серый, мне и писать больно, и косить нельзя, сразу обратно на вольную больницу, зачем мне, а не косить, тогда на этап, а надо бы зацепиться, хотя бы день-другой, а неделю бы тормознуть, она меня вытащит, ты представь, Серый, вчера залетела, здесь еще четыре ханурика, я пятый, бросилась ко мне, а я глаза закрыл, так бы и лежал, ничего больше не надо. Как понять, Серый, баба нужна, чтоб, ну сам понимаешь зачем, жена нужна, чтоб дом был, а я лежу, она встала перед шконкой на колени, положила голову, у меня и так сердце болит, кричать охота, а мне, поверишь, ничего другого не надо, всегда бы так, и дышать не могу, больно, ее волосы у меня во рту, забились, пахнут они, Серый, цветами, полем. Ты говоришь, не простят, за все ответим, я бы заплатил. И знаешь, Вадим, даже сказать трудно, не поверишь, а я эту мразь пожалел, кума. Как это понять, Серый, он ее измучил, она в его власти, он гуляет над ней, если что не по нему, он со мной посчитается, а мне его жалко. Даже чудно стало. Понимаешь какое дело, она с ним не своей охотой, силком, ради меня, а так бы что он от нее имел, а ко мне бросилась, все забыла и себя позабыла, на колени встала, целует. Ты прости меня, Вадим, и за Пахома прости. Я тебе вот что хочу сказать, самое трудное, что никому не скажешь, только тебе, пусть мне и тут не светит, не выскочу, но если простят, если там…»
Дальше ничего не было. Я перевернул листок и начал сначала: «Дорогой Вадим! Не договорили, не успел! А ведь надо, надо! Писать не могу, не умею я писать…»
Я подошел к окну. Дерево, а перед ним залитый асфальтом двор. Баландеры потащили тележку с баками, выплескиваются щи. Обеденный перерыв. Офицеры двинулись в столовую. Еще кто-то… Я гляжу и не вижу — чужое кино. Не для меня.
— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго, преставльшагося раба Твоего, брата нашего Бориса…— шепчу я, глядя на разлапистое дерево, шумящее листьями прямо проти’в окна камеры.
— Благодарю Тебя, Господи,— шепчу я,— что через раба Твоего и брата нашего Сергия, Тобой ко мне в камеру всаженного, научил Ты меня недостойного молиться Тебе, что был бы я без помощи Твоей, постоянной и неусыпной…
— Помяни, Господи Боже наш,— шепчу я,— в вере и надежди живота вечнаго, представльшагося раба Твоего, брата нашего Бориса, и яко благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся волыная его согрешения и невольная, от всякия узы разреши и от всякия клятвы свободи, остави прегрешения ему, я же от юности, ведомая и неведомая, в деле и слове, и чисто исповеданная, или забвением или студом утаенная, избави его вечныя муки и огня геенскаго и даруй ему. причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя, повели, да отпустится от уз плотских и греховных, и приими в мир душу раба Твоего сего Бориса, и покой ю в вечных обителях, со святыми Твоими…