Уже рассуждения незнакомца позабавили меня, но показывать этого не следовало, чтобы не сердить и не раздражать его, человека определенно самолюбивого и даже, может быть, заносчивого, и я позволил себе лишь следующее замечание:
— А не претенциозно ли оно несколько, это ваше новое название? Что будет, если некоторые увидят в нем, например, что-то символическое и станут смеяться, как дураки, или, скажем, мрачно усмотрят нечто тягостное, некие намеки…
— Это возможно, — торопливо перебил мой по-прежнему почти неразличимый собеседник, — и на этот случай у меня имеются определенные предвидения, можно сказать, предпосылки к тому, чтобы дураков практически сразу сбросить со счетов.
— О, это великолепная перспектива! — воскликнул я и принялся вытягивать шею в усилии точно уже высмотреть своего собеседника, коль того так крепко потребовало само мое изумление.
Уклончивый произнес насмешливо:
— Ну, творческая кухня и все такое… Однако все свои секреты я вам вот так сразу, за один присест, не выдам. Добавлю только… Приходя к выводу, что название должно быть именно таким, то есть обдумывая его, я в конце концов решил, что предположенное вами, а я, конечно же, предвидел и ваше замечание, совершенно невозможно, а в случае возможности не окажет серьезного сопротивления, как только мы надумаем его устранить. Изначально роман — роман 1996 года — мог быть лишь, образно выражаясь, горстью праха земного и не мог быть хоть сколько-то символическим, просветляющим и намекающим не только на низкие, но и на высокие истины. Иначе озабоченные только прибылью издатели отшвырнули бы его с презрением, крича, как оглашенные, что автор ошибается, слишком высоко себя ставя, а еще и глумится над ними, и это ему не сойдет с рук. Да и теперь, когда это явно интересное и не лишенное достоинств произведение, по моему мнению, должно быть переиздано, чем, надеюсь, вы охотно займетесь, я вносил изменения без всякого прицела на символизм и в название никакого особого, а тем более тайного, смысла не вкладывал. Намекать, что, мол, вся наша жизнь с ее противоречиями и самыми настоящими драмами, а вместе с ней и наше государство, включающее в себя разные там державные и великодержавные элементы и даже известный империализм, — не что иное, как узилище? Во-первых, это неверно, во-вторых, глупо вообще такими вещами заниматься, поскольку надо жить, а не тратить отпущенное тебе время на пустую болтовню. Разумеется, если перейти на более или менее зыбкую почву и вооружиться некоей условностью, далее — абстракциями, то можно порассуждать на известную тему о теле как темнице души, но применимо ли это в данном случае? Нужно ли это нам с вами, нужно ли предполагаемому читателю, нужно ли тем, кто действительно так думает и томится, мучаясь оттого, что душа будто бы пленена и никак ей не выпутаться до смертного часа? А ведь только на этой почве стоит как-то размышлять о смысле и значении возникшего и отчасти переросшего в проблему вопроса. Но я уверяю вас, вряд ли о постановке столь большой проблемы мог в свое время мечтать автор романа, ей-богу, ему даже в голову не пришло задуматься, не вложить ли в название намек на нечто символическое. И тем более это не по плечу мне, человеку ограниченных возможностей, совсем не блещущему талантами. Ко всему прочему, речь в романе идет о реальной тюрьме, и это нельзя не учитывать. Удивительно разве что лишь то, что когда сюжет, перебрасываясь от воли к неволе, касается мест заключения, перед нами предстает не тюрьма, в которой содержат, как правило, всяких задержанных, подозреваемых, подследственных, а колония, куда людей, уже осужденных, приговоренных к тому или иному сроку, отправляют на исправление. Тем не менее я внес в название тюрьму и готов держаться этого твердо. Ведь что такое колония, если вы вдруг увидите ее в качестве названия на обложке книги? Это может быть куча пингвинов или сборище каких-то чудаков, жаждущих уединения и поселившихся далеко на отшибе. Наконец, это может быть угнетенная страна, полная негров с печальными лицами, вся построенная на беззаконии, подневольном труде рабов и неуемном удовольствии, получаемом от жизни тучными эксплуататорами. И даже что-то научное можно разглядеть в этом слове, над чем могли бы здорово потрудиться, если уже не потрудились, всевозможные гебраисты, медиевисты, ориенталисты, гомеопаты, физиологи, графологи, политологи и другие на кабинетный манер ученые господа. А тюрьма, она тюрьма и есть, она — это сама однозначность, стабильность, это громкая и твердая манифестация определенного смысла в истории человечества.