— Молчать!
Не имея уверенности, что Инга вторично, после разговора со словоохотливой старушкой, посещала дом, где еще недавно ютился Тимофей, мы, похоже, лишаемся права не то что заявлять, а вообще сколько-то рассуждать о достоверности или, напротив, ошибочности понимания Инги, арестован Тимофей или только басни о жутком его аресте стали ходить по миру. Зато никто не лишает и не может лишить нас права назвать это сомнительное, вызывающее вопросы понимание, а в каком-то смысле и непонимание (ибо фактически это так), ее внутренним делом, с предположением, однако, что это наше скороспелое высказывание, заключающее в себе нечто вроде определения, нам следует, пожалуй, заключить в кавычки. Но что, кстати, подразумевают эти кавычки? Легче сказать, чего они вовсе не подразумевают, а именно следующее: нечего и думать о каком-либо росте раздражения, бессилия или иронии в подходе к противоречиям между «внутренним», которое, может быть, лишь бред нашей героини, и «внешним», то есть задачей, целиком лежащей на нас и представляющей собой не что иное, как терпеливые и кропотливые хлопоты по выстраиванию ее образа. Другое дело, что указанным подходом обладаю только я, как сам он обладает, по определению, некой целью, тогда как Инга, в конечном счете, всего лишь средство, принимаемое мной к сведению, когда я размышляю, как мне упомянутой цели достичь. Говоря об этой необыкновенной женщине как о средстве, я имею в виду прежде всего то, что она — из вторых рук, то есть пришла ко мне после обработки, которую действительной, совершенно правдоподобной Инге задал мой друг, сочиняя и пиша свой неказистый роман. Как бы то ни было, Инга решилась еще разок потолкаться у безответной двери. Она прошла к ней, едва ли не тотчас же после гибели мужа, словно в тумане, не помня себя и почти не сознавая своего существа, и вот тут-то, наконец, наступает черед настоящей, повергающей в недоумение и нас, странности, поскольку не достигла она еще толком Тимофеевой квартиры, как ей встретилась на лестнице та самая старушка, которую, по словам незабываемого пузана в шляпе, успел, аккурат ко второму пришествию Инги, прибрать всевышний. Пузан, разумеется, не учитывал, что Инга могла бывать в этом доме и до своего неожиданного знакомства с болтливой старой перечницей, но его, так сказать, легкомысленное перескакивание с пятого на десятое не имело решающего значения ни для бытия дома, ни для судеб его обитателей и гостей. Куда больше внимания заслуживает возобновление будто бы прочно отбывшей в лучший мир распространительницы свидетельств, подозрительной уже в том отношении, что ее свидетельства самым очевидным образом не гарантировали ни малейшей неопровержимости. И вот вдруг теперь мы видим, как вполне связные заявления старушки сколачивают более или менее реалистический рассказ, а из него явствует, что прибран все-таки Тимофей, причем без всякого вмешательства сверхъестественных сил. Доводы, приводимые старушкой в доказательство истинности ее рассказа, могли смутить, обескуражить, вообще настроить на критический лад относительно какой угодно истины, даже и величайшей на вид, но она так зримо гордилась своей осведомленностью, что оставалось либо безоговорочно поверить ей, либо повернуться и уйти. Какой из этих двух путей выбрала Инга, сказать непросто, во всяком случае, она не ушла тотчас же, а вот в какой мере поверила она старушке, Бог весть. Что же касается Тимофея, в этот раз его уже не хватали на улице, а вошли в его квартиру, какое-то время пробыли там, после чего вышли вместе с ним и отчалили в неизвестном направлении. Инга не знала, что и думать, лишь туманно удивлялась живучести старушки. То ли с Тимофеем происходят какие-то необыкновенные вещи, то ли старушка не в себе, подвержена видениям, горазда присочинить, врет в свое удовольствие, но и удивления достойна, как всякий, кто крепок верой в изделия собственной фантазии.