Примечательно, что негодование Дарьи Ивановны Сушковой было вызвано поведением Елены Александровны, но никак не поведением Федора Ивановича. У Сушковой никогда не было сострадания по отношению к безнадежно потерянной для «приличного» общества Денисьевой, но родной брат постоянно вызывал у нее сожаление и сочувствие. Тютчев пробыл в Москве около двух месяцев, постоянно обещал Эрнестине Федоровне приехать в Овстуг, да так и не приехал и в конце лета вернулся в Петербург. Частная жизнь моего героя шла своим чередом. Его связь с Лёлей продолжалась уже четырнадцать лет, и конца ей не предвиделось. В любовном треугольнике не было никаких изменений. Старшая дочь поэта Анна писала своей сестре Китти в Москву: «Я почти совсем не вижу папа. У меня он не бывает, а когда я прихожу обедать к мама, его никогда там нет. На свете нет другого семейства, столь же распущенного, как наше»[322]. 22 мая 1864 года у Федора Ивановича и Елены Александровны родился третий ребенок — сын Николай. Накануне Эрнестина Федоровна с дочерью Марией уехала на воды в Германию. Тютчев очень хотел поехать за границу, но этому помешала последовавшая за родами тяжелая болезнь Денисьевой. Он был исполнен столь сильного смятения, что даже не посчитал нужным скрыть свои чувства от Китти, приехавшей из Москвы в Петербург. Болезнь развивалась стремительно, и 4 августа Елена Александровна скончалась. Федор Иванович был буквально раздавлен.
«Все кончено — вчера мы ее хоронили…
Что это такое? Что случилось? О чем это я вам пишу — не знаю… Во мне все убито: мысль, чувство, память, все… Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне нужна на земле, не там где-то…
Сердце пусто — мозг изнеможен. Даже вспомнить о ней — вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно — невыносимо. Писать более не в силах, да и что писать?..»[323]
У Тютчева не было сил не только писать, но и жить. Ему казалось, что жизнь кончена, а осталось только жалкое физическое существование. Он испытал запоздалое раскаяние и ощутил невозможность искупить собственные ошибочные или дурные поступки. Им всецело овладело чувство вины перед Лёлей. По словам старшей дочери, сам он постарел на 15 лет, а тело его превратилось в скелет. Анне даже показалось, что отцу недолго осталось жить. «Он был в состоянии близком к помешательству. Какие дни нравственной пытки я пережила! Потом я встретилась с ним снова в Ницце, когда он был менее возбужден, но все еще повергнут в ту же мучительную скорбь, в то же отчаяние от утраты земных радостей, без малейшего проблеска стремления к чему бы то ни было небесному. Он всеми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало. И это горе, все увеличиваясь, переходило в отчаяние, которое было недоступно утешениям религии и доводило его, по природе нежного, справедливого, до раздражения, колкостей и несправедливости в отношении к его жене и ко всем нам. Я увидела, что моя младшая сестра, которая теперь при нем, ужасно страдала. Сколько воспоминаний и тяжелых впечатлений прошлого воскресло во мне. Я чувствовала себя охваченною безысходным страданием. Я не могла больше верить, что Бог придет на помощь его душе, жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти»[324]. Федор Иванович искал утешения, где только мог, но не находил его — и тогда поэт, к нескрываемой радости его дочерей, обратился к религии. Он решил говеть: стал готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая церковь, чего не делал более четверти века. «Отец причастился Св. Тайн, и это большое благо. Он раз писал ко мне, хотя очень грустное письмо, но он тут первый раз говорит о потребности души его молиться, и искать будущей, вечной жизни»[325].
Его семья отнеслась к этому горю с поразительной человечностью. Все сплотились воедино и стали думать о том, как помочь отцу и мужу преодолеть его душевные страдания. Надо было договориться и о дальнейшей судьбе внебрачных детей Федора Ивановича. Семья не стала устраняться от решения этой болезненной проблемы. Дарья Ивановна написала Китти: «Я верю его раскаянию, его отчаянию, но при этом я, увы, убеждена, что он же первый будет пренебрегать этими тремя детьми, забывая о них. У него ум тонкий, сердце впечатлительное, но склонное к заблуждениям. Он пленит тебя своим красноречием, тебя и твоих сестер, которые действительно добры, — вы примете на себя любые обязательства»[326]. Речь шла не только о материальных обязательствах, хотя обучение и воспитание троих детей было само по себе делом недешёвым. Семью беспокоила нравственная ответственность за будущее детей, которые не имели никаких юридических прав ни на долю в родовом имуществе Тютчевых, ни на принадлежность к дворянскому сословию. Им предстояла суровая жизненная борьба, и воспитание должно было к ней подготовить. Для предстоящей им жизни светский лоск был излишней роскошью. Так считали родные Федора Ивановича, убежденные в том, что именно тяга к светской жизни и тщеславие погубили Елену Денисьеву. Вот почему они хотели поместить Лёлю-маленькую на полный пансион в добропорядочную мещанскую немецкую семью: такое воспитание приучило бы девочку к порядку и экономии; «при ее приданом она с Божьей помощью вышла бы замуж в той же среде, где, вероятно, легче обрести счастье»[327].
К сожалению, осуществиться этим разумным планам не было суждено. Дочь Тютчева и Денисьевой Елена была помещена в великосветский пансион госпожи Труба в Петербурге. Этот аристократический пансион находился под покровительством благоволившей к поэту великой княгини Елены Павловны, знавшей о незаконном происхождении девочки. Не исключено, что именно великая княгиня платила за ее обучение. Вот почему хозяйка пансиона допустила девочку в узкий круг своих восьми воспитанниц из высшего общества. Сама Лёля-маленькая ничего не знала о своем незаконном происхождении и считала себя дочерью камергера Тютчева. Она носила траур. Это заметила одна великосветская дама княгиня Софи Гагарина, мать ее близкой подруги, и поинтересовалась, по ком она носит траур. Услышав, что дочь камергера уже несколько месяцев носит траур по матери, дама искренне удивилась: она совсем недавно видела Эрнестину Федоровну живой и здоровой. Княгиня подробно расспросила девочку о ее родителях, прекрасно все поняла и отошла, не попрощавшись и уведя за руку свою дочь. Лёля была поражена и, вернувшись из пансиона домой к бабушке, начала настойчиво выспрашивать у Анны Дмитриевны Денисьевой то, что так долго скрывали от четырнадцатилетней девочки, и «узнав всю правду, предалась чрезмерному горю, плакала и рыдала, проводила бессонные ночи и почти не принимала пищи, умоляла только о том, чтоб ее не посылали больше в пансион Труба. При таких условиях бывшая у нее в зародыше чахотка развилась с чрезвычайной быстротой и в начале мая 1865 г. ее не стало, а на другой день скончался от той же болезни и ее брат Коля, который незадолго пред тем вступил во второй год своей жизни»[328].
Смерть девочки развязала запутанный узел серьезных проблем. Еще при жизни Лёли-маленькой Китти по просьбе отца навестила ее в пансионе, а Анна, которая была воспитательницей дочери императора, посылала своей сводной сестре подарки, причем делала это якобы от имени великой княжны. Эти поступки дочерям поэта казались вполне естественными, «такими же естественными, как казались бы немыслимыми до смерти этой бедной женщины»[329]. После этого Лёля стала называть себя в пансионе сестрой двух фрейлин Тютчевых, Анны и Дарьи. Фрейлины были на виду, а расточаемые им милости вызывали нескрываемую зависть придворных. Княгиня Гагарина посчитала нужным рассказать императору о своем знакомстве с девочкой и о ее честолюбивых притязаниях, и эта интрига увенчалась успехом. Александр II был крайне недоволен и в резкой форме выразил свое неудовольствие императрице. Мария Александровна была вынуждена потребовать от камергера Тютчева, чтобы до тех пор, пока Анна состоит при великой княжне, между ней и Лёлей не было бы никаких отношений. Камергеру было официально заявлено, что подобные отношения ставят под угрозу придворную службу Анны. Анна была сильно удручена. «Я плачу свою часть долга за то немыслимое пренебрежение приличиями и стыдливостью, которое проявил папа: быть может, другие повинны в подобных вещах не менее, чем он, но никто не выставляет этого на всеобщее обозрение. Чувство стыда стало для меня привычным ощущением»[330].
322
А.Ф. Тютчева — Е.Ф. Тютчевой. Петербург. 15 / <27> января 1864 г. // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 343. Слово «распущенного» во французском тексте письма написано по-русски.
323
Тютчев — А.И. Георгиевскому. С.-Петербург. 8 августа <1864> // Тютчев Ф.И. Сочинения. Т. 2. С. 269.
324
Цит. по: Чулков Г.И. Последняя любовь Тютчева (Елена Александровна Денисьева). М.: Изд-во Сабашниковых, 1928. С. 64–65.
325
А.Ф. Тютчева — К.П. Победоносцеву. Ницца. 13 / <25> октября 1864 г. // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 360.
326
Д.И. Сушкова — Е.Ф. Тютчевой. <Москва. 23–24 августа / 4–5 сентября 1864 г.> // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 352.
327
Д.И. Сушкова — Е.Ф. Тютчевой. <Москва. 23–24 августа / 4–5 сентября 1864 г.> // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 352.
329
Е.Ф. Тютчева — Д.И. Сушковой. Берлин. 12 / 24 октября 1864 г. // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 360.
330
А.Ф. Тютчева — Е.Ф. Тютчевой. Ницца. 24 февраля / <18 марта 1865 г.> // Литературное наследство. Т. 97, кн. 2. С. 371.