Я наконец закрепил колесо тачки и поднял ее. «Мы не стремимся к чему-то большому, — повторил Де Селби. — Но мы и не взираем свысока, с завистью или презрением, на оставшееся позади нас идиллическое существование предков. Мы сами и есть наши собственные предки! — сказал он и, словно желая сострить, добавил: — Только которые именно из предков? Вот в чем вопрос! Мы застряли в тупике времен. История, которую я вам давеча рассказал, — это история самих бирешей. Боковой путь, выбранный странником, — обратная дорожка. Она ведет в никуда. На ней-то мы и находимся на протяжении столетий. Образно выражаясь, мы застряли в предбудущем времени. Наше настоящее — это прошлое нашего народа. “Великое прошлое нашего великого народа”, — поправил бы Цердахель. Как бы то ни было: ощущение того, что совершена некая непоправимая ошибка, сопровождает нас, меж тем как мы переминаемся с ноги на ногу на одном месте. Мы едим, пьем, разговариваем. Мы делаем все, что делал бы всякий после того, как ему довелось пережить настоящий ужас. Что за ужас? И когда мы его пережили?» — вопросил Де Селби и нарочито пригнулся. «Тысячу лет назад? Вчера? Минутой раньше? О чем я только что говорил? Я что, повторился?» — Де Селби, продолжая свою игру, испуганно огляделся кругом. Потом опять спокойно продолжил: «Конечно, повторился. Но насколько? Некогда в своем развитии мы сделали какой-то большой шаг. Шаг в сторону? С надежного прямого пути на один из бесчисленных ошибочных или обратных путей, что вкрадчиво манят каждого из нас? Когда это случилось? Когда я родился? Или это происходит со мною сейчас? Не ищем ли мы нечто, что потеряли другие в какой-то иной жизни? Обратная дорожка — что-то вроде пути в церковь, который вдруг преграждает нам женщина своим манящим телом. Искушение — так можно было бы ошибочно выразиться по этому поводу. Скорее, неверно поставленный знак препинания, разрушающий весь смысл. Словцо, которое кто-то бросил не подумав, а другие от него так и подскакивают. “Он следует своим путем”, гласит легенда, “и вдруг — раз! Какой-то странный, неумолчный пердеж звучит отовсюду, а с ним сливается детский плач и крик”. Омерзительное ощущение — будто наступил на полусдутый воздушный шарик. Легкое, едва ощутимое дуновение безумия, проносящееся по шлюзам и камерам нашего мозга и выскальзывающее из них. “Ветры целуются”, как говорится в наших краях. Ирландия — прекрасная страна, — вдруг без всякой связи произнес Де Селби, — но ветер там слишком сильный!».
«Пусть будет, как оно есть», — продолжал он, прищелкнув языком. Потом слегка притронулся к моей руке и сказал вполголоса, предостерегающим тоном: «Инга страшно сердится, когда так говорят. “Ничто не остается таким, как есть, — утверждает он и снова твердит свое: — Повторений не бывает!” Единственное, что, по его мнению, повторяется, — это наша глупость (так он говорит). Но даже мы, дескать, от раза к разу делаемся все глупее. Так говорит Инга. Он не хочет слышать ничего другого. Но ведь все повторяется. Вы понимаете по-французски?» — спросил он меня. Я покачал головой. «“Tout lе nouveau c’est plus du connu”, — говорят во Франции, “Новое — только усугубление старого”. Лимьер — француз. Инга — венгр, и его имя означает “Маятник”. Он раскачивается между вчерашним и завтрашним днем. “Тик-так, тик-так, сколько будет три плюс четыре?” — кричат дети ему вслед, когда он, покачиваясь, проходит по дороге. Вы позволите? Я уже немного утомился!» Де Селби быстрым движением приподнял полы плаща и легко, как пушинка, опустился в мою тачку. Однако я был против. Он встал, извинился с поклоном и снова пошел рядом со мной. «Проехаться в тачке — приносит удачу», — заметил он в объяснение своего поведения.
«Так вот, Инга не верит в повторения. Инга считает. Считает, когда ест, когда ходит, когда говорит. Но ведь считать — это как раз и значит повторяться, надеяться на то, что однажды все повторится. Разве не так? “Ингин язык”, как говорит Цердахель, — сказал Де Селби и остановился подождать меня, так как он, продолжая говорить, ускорил шаг и настолько далеко ушел вперед, что его стало почти не слышно. — “Его язык, — говорит Цердахель, — предостерегает его от всякого числа. Всякое число — еще прежде, чем он его произнесет, — словно бы озирается по сторонам, комбинации цифр у него буквально раскалываются, он всматривается в их нутро, а они шелестят, как листья в лесу!” — “‘Но что же считает Инга?’ — спросите вы”, — говорит Цердахель. Не спрашивайте», — сказал Де Селби. Теперь он говорил доверительно и серьезно. Все это смахивало на дурной сон. «Иногда думают, что он считает свои шаги; тогда над ним посмеиваются, говоря: “Он ходит так странно, потому что все время обсчитывается!” Но вы лучше спросите у Цердахеля! Тот утверждает: “Инга ничего не считает!” — “А чем же он занят?” — спросишь его. “Инга дает цифровые обозначения”, — слышишь в ответ. “И что это значит?” — “То, что сказано!” Вот так. Выходит, в жизни Инги Беньюля существует стол под номером столько-то тысяч, существует человек под номером столько-то тысяч, крошка хлеба под номером столько-то миллионов. Так все было бы хорошо и просто. Только это не так. Потому что, когда Инга думает, что его никто не слышит, он считает непринужденно и громко. И если вы тогда прислушаетесь, то сразу заметите: он считает не так, как вы. Часто он считает рывками, перескакивая через тысячи чисел, а иногда — в обратной последовательности, или удваивает сумму, или умножает число на само себя. Возможно, он считает вещи, а возможно, и имена вещей. То, что он видит, или то, что он мыслит? Или, может быть, он просто громко нумерует то, о чем думает втихомолку, и складывает это с тем, что он произносит. Или пересчитывает то, что видит, и то, что думает. Иногда он закрывает глаза и продолжает размеренно, будто он так дышит, считать дальше, одно число за другим. Тогда у вас возникает ощущение: сейчас он успокоится!» Де Селби остановился и отряхнул рукою с плаща приставший листок. «Может показаться, он удовлетворил естественную надобность, — продолжал Де Селби. — Каждое новое число, которое из него выскакивает, производит впечатление некой новой мысли, которую он думает и которую ему необходимо сосчитать. Быть может, он молится? Быть может, он мыслит себе свои числа точно так же, как другие создают музыку? Они в нем вызревают, пробиваются к свету, но, как только он опознает эти числа, он прикрывает их сверху еще каким-нибудь другим числом. И тогда из прошедшего числа, может вам, пожалуй, показаться, — сказал Де Селби, — образуется новая мысль, и она снабжается новыми цифрами. “То есть получается, он нумерует числа, причем одно число является поводом и предлогом для следующего и так далее”, — подумаете вы. И сильно ошибетесь! Инга совсем другой».