Выбрать главу

«Когда я спросил вас, о чем же я, по-вашему, думал, — прервал однорукий мои воспоминания, — я думал о Раке. Понимаете?»

Седьмой продолжительный разговор

«Место действия, стало быть, Тадтен, — сказал он на этот раз решительно и с таким видом, словно теперь ему нечего было передо мной скрывать. — Трактир “Корова”. Время действия: нынешней осенью будет тому три года, — он откашлялся. — С тех пор я каждый вечер зажигаю эту свечу, — он кивнул головой в сторону окна. — Выплачиваю свою жизнь обратно — в рассрочку».

Я взглянул на свечу, которая стояла наверху, на оконном карнизе. Окно было слепое, его внутренние створки, как и нижняя часть витрины, были заделаны приколоченными листами картона с надписями. На картоне был изображен человек, который в правой руке держал высоко поднятую бутылку, наподобие трофея, и, казалось, готов был от радости пуститься вприсядку. «Эдь уй тар-шашьятек» («Новая коллективная игра») — гласила подпись под картинкой. Мне вспомнилось то, что Литфас только что рассказывал о потлаче. Контур пляшущей фигуры там и сям прерывался маленькими кружочками, которые выглядели как нашитые на одежду шарики или бубенчики, благодаря чему создавалось впечатление: этот нарисованный танцор — изрядный шутник.

Мне вспомнился мой учитель закона Божьего в средней школе. Это был невысокий, худощавый, нервный человек, на руке у которого чуть выше правого запястья был нарост, размером и формой напоминавший гусиное яйцо. Увидеть его можно было когда учитель сопровождал свои слова энергичной жестикуляцией. Однажды он объяснял нам, что раньше бубенцы применяли для того, чтобы изгонять злых духов; позже их привешивали на одежду юродивым и прокаженным — людям, которые, как считалось, одержимы бесами, и всем прочим следует опасаться их приближения. Как поведал он нам дальше, колокола на наших колокольнях и пожарных каланчах тоже ведут свое происхождение от тех самых бубенцов. «Суеверие, которое сумел обратить на пользу один из римских пап!» — громко изрекая эти слова, он при слове “суеверие” сделал пренебрежительный жест правой рукой, так что в просвете его рукава мелькнула отвратительная желтая опухоль.

Один из моих одноклассников использовал стечение обстоятельств, лениво поднял руку и спросил учителя: он что, тоже занимается изгнанием злых духов или, может быть, сам принадлежит к их числу, если ему приходится носить на руке такой вот бубенчик? Учитель на мгновение утратил дар речи, он стоял столбом и выглядел так, будто вот-вот задохнется; наконец он заговорил опять и, словно в ответ на насмешку ученика, сообщил нам своим высоким, тихим, но очень проникновенным голосом, что в те времена в нашей стране существовал закон, по которому посторонний, вступивший под чей-либо кров и не известивший шумом о своем приходе, безнаказанно мог быть убит без предупреждения ударом топора или дубины. Эти слова он произнес настолько резким, умеренным тоном, что ученик, который над ним насмешничал, побледнел и тут же попросил прощения.

Я подумал о колокольчике над дверью Литфаса. «У Литфаса, — подумал я, — только одна рука. Защитить себя он не сможет».

«Это было в среду, — продолжил он свой рассказ, как будто для того, чтобы помешать мне додумать мысль до конца. — Договорились так, что мы, мужчины, поедем в Варбалог на кирмес, а женщины — кроме Анны с нами тогда была и ваша госпожа тетушка — останутся с Ослипом в трактире и будут нас дожидаться. Ослип не смог с нами поехать, — заметил Литфас слегка извиняющимся тоном, — он уже тогда еле на ногах держался без посторонней помощи. Не знаю, говорила ли она вам, — опять перебил он сам себя, — возможно, мне не следовало бы вам ничего рассказывать, потому что, в сущности, эта история ни меня, ни вас не касается». Он посмотрел на меня: «Мы, все остальные, тогда еще знать не знали, что Ослип был обречен, — продолжал он, — а ваша тетушка уже сделала его своим любовником! Ваша тетушка — весьма примечательная женщина». Он подумал, договаривать ли ему до конца, но все-таки решился: «Она любит больных! — произнес он хрипло. — Анна и Лина — совсем как сестры, и Лина залюбила маленького Ослипа до смерти!» — он неуверенно, искоса посмотрел на меня.

«Все это — старые истории, — добавил он и сделал рукою такой жест, будто отбрасывал что-то, будто хотел сделать сказанное несказанным. — Всякий их знает, всякий о них говорит, только, возможно, лучше всего было бы забыть их и похоронить окончательно. Поступок и тот образ, какой обретает поступок, — повторил он опять. — Здесь у нас каждый все знает о других; некоторое пространство для произвольных действий, конечно, остается, и само по себе оно не так уж мало, однако все эти возможные произвольные действия очевидны для всех, а значит, что на самом деле свободного пространства практически не существует. Все, что может произойти и происходит на деле, всякое действие, всякий проступок — лишь повторение того, что было всегда. “Прошлое, — учат наши Книги, — это та материя, из которой созидается время, и всякий уходящий миг незамедлительно возвращается в материю прошлого”. В другом месте говорится: “Невиновны вы всего лишь потому, что вам ничего не ведомо о нашей вине. Однако именно то, что вы ничего не знаете о нашей вине, как раз и делает вас виновными”. Ну, да не важно, — презрительно заметил он. — Мы вообще не имеем значения. Иные утверждают, что будущее лежит у нас за спиною. Возможно, это преувеличение, и вполне достаточно было бы сказать, что будущее просто не лежит у нас на дороге. Посмотрите-ка!» — он выдвинул ящик стола под прилавком и достал оттуда несколько вещиц: ножницы для ногтей, маленькую плоскую эмалированную баночку с отвинчивающейся крышкой и катушку ниток, в которую была воткнута иголка. Похоже, того, что он искал, среди этих предметов не оказалось. «А тут что такое?» — сказал он, сунув катушку и ножницы назад в ящик и встряхивая коробочку над самым своим ухом. Звук был тихий, будто что-то пересыпалось с легким скрипом. «Булавки?» — и он положил коробочку обратно в ящик.