— В кармане на дверце автомобиля лежит пара перчаток, — вдруг нетерпеливо объявил он.
Я передал их Герде, и она вручила ему сперва одну, затем, подождав, когда он ее натянет, и вторую перчатку.
— Вот вам фляга, — сказал он, — отпейте из нее по глотку и возьмите шерстяные одеяла: они на заднем сиденье.
Я взял флягу и поднес ее к губам Герды, но она покачала головой.
— Пейте, не стесняйтесь, — устало проговорил он, — помните: мы возвращаемся с вечеринки… Нет, мы едем на вечеринку! — вдруг громко и зычно воскликнул он, выпрямившись на сиденье. — Мы едем домой ко мне, там найдется еще водка.
Я отпил глоток и вернул ему флягу. Он оторвал одну руку от руля и, не отводя глаз от шоссе, надолго припал ртом к горлышку.
— Лучше скорей добраться домой, — рассмеялся он, недовольно встряхнув флягу. — Будьте добры, завинтите пробку.
Он протянул ее нам, и Герда завинтила металлический колпачок, а он положил флягу рядом с собой на сиденье и, стуча зубами, глубоко вздохнул.
— Что ж, пусть теперь приходят, — сказал он, набирая скорость. — Впрочем, чепуха все это, они не придут. Когда ты готов их встретить, они нипочем не придут… Что, напугал я вас?
Он обернулся к нам, улыбаясь, как прежде, выпрямившись на сиденье.
Я вдруг почувствовал, как в голову ударяет хмель. «Он говорит, будто напугал нас? Как это понять?»
— Нас уже теперь ничем не напугаешь, — сказал я.
— Гм, — недоверчиво хмыкнул он.
— Замолчи! — вдруг шепнула мне Герда; она сидела, напряженно выпрямившись, удивительно маленькая и хрупкая в своей легкой кофточке, и неотрывно глядела на грязно-белую ленту гравия, которая летела под колеса машины, становясь все белее и шире по мере того, как мы поднимались в гору.
Снег мокрыми хлопьями хлестал по ветровому стеклу. Я смотрел в широкое стекло с двумя полумесяцами, вычерченными стрелками «дворников», и старался следить за снежинками, которые выплывали из мрака и, словно мотыльки, летели на свет. Машина гудела и рокотала, а с дороги поднимался глухой шум, обволакивая мозг уютным ощущением покоя.
Брандт пронзительно и громко насвистывал какую-то песню и временами напевал ее слова: «…Одинок всегда… потерял любовь свою… отцвели мечты… как весенний куст сирени… может, песнь мою… напеваешь ты… как ты пела в Тапалькене…»
Вдруг Герда забилась под моей рукой. Она побледнела, губы ее дрожали. Рукой, лежавшей на сиденье между нами, она уцепилась за край пледа, мяла его в ладони, изо всех сил прижимала костяшки пальцев к колену, словно пытаясь сдержать крик.
Я привлек ее к себе и прошептал ей на ухо: «Что с тобой, тебе худо?»
Она стиснула губы и покачала головой. Скоро она выпустила плед и теперь снова сидела, как прежде, бледная и притихшая.
Я поднял глаза и в зеркале встретил взгляд Брандта. Затем он отвел взгляд и снова стал смотреть на дорогу.
— Это все из-за песни? — спросил он спокойно.
Она не ответила, и я понял, что он угадал. Он, конечно, знал, что профессор Грегерс в руках у немцев. Наверно, отец Герды часто напевал эту песню.
Может, лучше показать ей плакат? Может, легче знать правду, чем оставаться в неведении? Теперь любой пустяк мог ранить ее: вид отцовской куртки, например, любое неосторожное слово. Но где же найти время и место, чтобы она могла как следует выплакаться?..
Хутора пролетали мимо. Серо-черные борозды полей. Волнами клубились телефонные провода. То тут, то там вдруг мелькнет огонек, когда невзначай кто-то распахнет дверь и тут же вновь торопливо захлопнет. Гребни холмов колыхались вверх-вниз, мозг, казалось, расплавился вконец, и мне захотелось напевать в такт качке.
Но в голове прочно засел осколок — будто кусок раскаленного железа в объятом дремотой мозгу, кусок, который жег и растворял все вокруг; мельчайшее ядро ужаса — крохотный белый осколок, который останется там навсегда.
Снова нащупав руку Герды, я накрыл ее пальцы ладонью.
— Холодно тебе? — спросил я, не зная, что ей сказать.
Она не ответила, и я взял ее руку, прижал к своему бедру.
— Скоро все кончится, — прошептал я. — Скоро мы будем на той стороне.
Она по-прежнему молчала, но, повернув голову, посмотрела на меня, и мое сердце захлестнула нежданная могучая радость, еще острее и сильнее той, что я испытал, когда стоял на коленях у входа в шалаш и глядел на Герду, спавшую на хвойном ковре. На лице ее теперь лежали глубокие черные тени, но синие глаза сверкали, и она вдруг рванулась ко мне и на миг прильнула лбом к моему плечу.