А старик чеченец плелся сзади.
Мы шли по насыпи среди зеленого поля, топкого, как пластилин. Под «зеленкой» была нефть, из-за которой тут никогда не будет мира, потому что где нефть, там сверхприбыли, а где сверхприбыли, там кровь и смерть.
Светило солнце, было тепло.
Я знал, что нас расстреляют где-то в конце насыпи, у бруствера, но почему-то не испытывал страха. Обычно во сне кошмары чеченской войны догоняют меня теми страхами, которых в горячке боя или по глупости я не успел испытать в реальной жизни. И тогда страх наваливается и давит сердце и душу с неотвратимостью танковых гусениц, надвигающихся на твой окоп. Но в этом сне страха не было даже тогда, когда до этого бруствера осталось метров двадцать и я понял, что это произойдет сейчас, в следующую минуту. И Кимберли знала, что это произойдет сейчас. Чтобы ей было смелее дойти до роковой черты, я протянул ей руку, предлагая последние двадцать метров идти вместе. Но она отмахнулась. Я пожал плечами и пошел вперед, бравируя своей храбростью и даже, кажется, что-то насвистывая.
Бруствер был рядом, я ждал выстрелов. Но их не было. Вместо этого на бруствере вырос Хаттаб – в берете набекрень и при бороде, как у Че Гевары. Я знал все об этом саудовском Черном арабе и Волосатике, мы охотились за ним с тех пор, как в 1995 году он перебрался из Афганистана в Чечню и на деньги своего арабского «брата» бен Ладена создал здесь несколько учебных центров подготовки моджахедов и подрывников, стал командиром «Исламской интернациональной бригады» и главным финансистом чеченских боевиков. Да, это через него шли в Чечню миллионы долларов из Саудовской Аравии и «Аль-Каиды», это он расстрелял в Аргунском ущелье нашу мотострелковую колонну в апреле 1996 года, это он заплатил два миллиона долларов за взрывы жилых домов в России, и это он и Басаев организовали вторжение чеченских боевиков в Дагестан, из-за чего нам пришлось втянуться во вторую чеченскую войну…
Теперь он стоял передо мной, широко и весело улыбаясь и держа одну руку на «АК-74», а второй – без двух пальцев – подзывая меня к себе.
Я с удовлетворением подумал, что хотя у него какая-то сверхъестественная интуиция и он, как кошка от землетрясения, уходит из-под любого обстрела за день, за час, за минуту, но все-таки трижды мы его достали: этих пальцев он лишился при взрыве осколочной гранаты, бронебойная пуля калибра 12,7 мм сидит у него где-то в брюхе и, по нашим данным, осколочными ранениями у него разворочена вся нижняя часть туловища – надеюсь, в паху. Во всяком случае, с тех пор как он получил это ранение, никто в дагестанском селе Карамахи, где живут родители его жены-даргинки, не поздравлял этих родителей с появлением новых внуков…
Но он улыбается, блин, и, должен признать, улыбка очень идет его широкому, смуглому лицу. Черные и слегка выпуклые, как у всех арабов, глаза, черные и вьющиеся длинные волосы, черные борода и усики, и этот че-геварский берет набекрень. Улыбаясь, он беспалой рукой призывно зовет меня к себе.
И хотя я знаю, что к этому человеку нельзя приближаться, ведь он расстреливает пленных и добивает их ножом – просто так, показывая «студентам» своих учебных центров, куда и как нужно убивать, я, как завороженный идиот или позер перед этой Кимберли, все-таки двигаюсь, иду, приближаюсь к нему.
А Хаттаб растет… увеличивается в росте… и улыбка его становится какой-то неестественно широкой, акульей… и – едва нога моя ступила на бруствер, как из автомата Хаттаба вместо пуль хлынула в меня некая смертельная энергетическая волна, какое-то губительное облучение, и я, умирая, пригнулся, скукожился и с удивлением сказал: «Мама, а умирать не больно!»
И – умер, а затем… проснулся.
На часах было 5.30 утра, за окном было темное ночное небо. Я проснулся на земле, в Москве, в своей квартире на Беговой улице и на своем диване, но с какой-то острой болью в груди, в ее левой стороне. Попытался заснуть, повернувшись на другой бок, и не смог. В груди что-то кололо и тянуло так, что я подумал: наверное, я только что пережил свою смерть, микроинфаркт.
Я встал, сходил в туалет. Потом лег, но заснуть не мог, грудь все болела.
Что было делать?
Я пошел на кухню, открыл холодильник. Там было пусто, да и есть не хотелось.
Я постоял у окна, массируя ладонью левую часть груди и проверяя – это невралгия, мышечная боль или что-то в глубине? Похоже, что в глубине. Я постоял еще, глядя на ржавые крыши гаражей во дворе, темные соседские дома и зачинающийся рассвет. Разве умирать действительно не больно? И почему я сказал это маме? Неужели именно ее я успею вспомнить в момент смерти? И почему мне приснился Хаттаб? Ведь я уже не в конторе, я на пенсии…
Минут через десять я все-таки лег и уснул и во сне укатил на Черное море или на какой-то другой теплый берег. Помню, я бежал босиком по желтому песку и языкам прибоя, смотрел на чаек, на редких – при мартовском солнце – курортников и думал: а жить стоит! Стоит жить!..
Но пробуждение пенсионера, выброшенного из деловой рутины… о, зачем я буду это описывать? Каша «Быстров» из трех злаков, заправленная для вкуса горстью изюма, – вот вам завтрак пенсионера. Телефон, который молчит, как покойник, – вот вам утро пенсионера. Телевизор, где теперь на всех каналах идет такая победоносная борьба с бандитизмом, что хочется нырнуть в экран и набить морду создателям этой мути. Грязное и будто черствое после длинной зимы окно. Рев бульдозеров на стройке Третьего кольца в квартале от нашего дома…
Бриться или да ну его?
Недавно слышал по «Эхо Москвы», что по ночам у мужчин эрекция каждые полтора часа. Но с тех пор как меня выбросили на пенсию, где моя эрекция? И вообще, у пенсионеров бывает эрекция?
Да, вспомнил: нужно заплатить за квартиру, за электричество – или да ну его? Нужно что-то купить на обед, что-то сготовить – или да ну его? Слава Богу, у меня в Сбербанке еще лежат какие-то слезы, но что я буду делать, когда и они высохнут? Может, мне подохнуть? Зачем я живу? Раньше я хоть питался там, на работе, а придя домой, обходился куском колбасы с хлебом и нырял в Стивена Кинга, Нельсона де Миля, Николаса Иванса, Дина Кунца и Майкла Крайтона – нет, не в эти дубовые переводы, которыми завалены сейчас все книжные прилавки, а в оригиналы, которые брал в нашей служебной библиотеке. И пусть это не «top literature», не элитная литература а-ля Курт Воннегут или Кундера, но люди умеют писать так, что захватывает с первой страницы и держит до конца абсолютной достоверностью любого поворота интриги. А от чтения отечественных королей и королев уличной книготорговли я давно отказался – это «осетрина второй свежести», эрзац и желудевый кофе. Как, знаете, в финансовом мире есть настоящая валюта: доллар, марка, фунт стерлингов; а есть рубли, белорусские «зайчики», украинские гривны – фантики для употребления в СНГ. Так и наша Агата Кристи с Петровки, 38, и Незнанский из германского Гармиш-Партенкихен – от обоих разит гнилью вторичности и потом их литературных негров…
Но теперь мне и западное чтиво обрыдло, мне пора не жить. Зачем мне жить? Что еще может случиться в моей гребаной жизни?
Я натягиваю финский, с оленем из «шашечек», свитер образца 1980 года – тогда для нас, для каждого управления по очереди, закрывали на час «Военторг» и позволяли отовариться импортом; вот кое-кто из таких недотеп, как я, и ходит по сей день в свитерах двадцатилетней давности. По этому признаку – у кого финский свитер в «шашечках», а у кого «мерседес» – легко определить, «кто есть who» в нашей конторе.
Затем я надеваю свою старую камуфляжную куртку и вывожу – силком, насильно, за шкирку, как собаку, – вывожу себя из квартиры. Потому что если я останусь, то, конечно, покончу с собой – или газом отравлюсь, или повешусь. Я вызываю лифт; грязная крыша кабины подплывает ко мне за решеткой; я клацаю дверью, захожу в кабину и нажимаю кнопку. Вот так вкалываешь-вкалываешь и думаешь: все, завтра начнется настоящая жизнь! А потом клац – и оказывается, завтра – это уже вчера…