Мысль о том, что не вызывает у тебя желания, превращается в одержимость. Я растрачиваю все мои силы на вещи, которых не желаю, но от которых не могу отказаться. Как было бы хорошо, если бы я смог отказаться от всего! Ведь все то, чем мне удается завладеть, так недостойно меня!
Если пес наелся до отвала, а ему предлагают лакомый кусок, он отворачивается чуть ли не со слезами, печаль его безмерна; если молодой бычок пребывает в величавом спокойствии, мысль его парит в неведомых высотах, а ему предлагают покрыть корову, и все семейство, включая даже юную девицу, бесстыжую и бездушную, колотит его палкой, дабы привести в любовное неистовство, он глядит на хозяев с упреком. Вот и я, подобно им, готов умолять: да будет мне дозволено более не испытывать желания, свернуться клубком и впасть в долгую зимнюю спячку, пока аромат жасмина не вернет меня к жизни.
Ведь это пытка — испытывать желание ко всем, кто проходит мимо, но никогда не испытывать удовлетворения, разве что животную сытость, и то ненадолго, на какой-нибудь час. Видеть любой, даже крохотный огонек, — и неудержимо тянуться к нему, чтобы вспыхнуть от него и тут же погаснуть: нет, уж лучше полная темнота.
И, однако, в это же самое время я говорю себе, что больше не чувствую желания. Как сгладить это кажущееся разительным противоречие?
Уточним: это пытка — испытывать желание ко всем, кто проходит мимо, когда ты знаешь, что утоление желания принесет одну только горечь, и тебе не хватает духу его утолить, и ты целыми днями слоняешься по улицам, боишься поддаться соблазну и боишься не поддаться ему.
С приближением вечера становится легче: скоро это кончится. И ты возвращаешься домой, неудачник среди неудачников, одиночка среди одиночек.
Если ты ищешь какого-то особенного удовольствия, тебе придется потратить дни, недели, месяцы, чтобы добиться одной минуты наслаждения. Девять десятых времени займут у тебя неудачные попытки, омерзительные переговоры с посредниками, приступы тоски и усталости, а также редкие упоительные мгновения, которые, однако, не оправдают твоих ожиданий, которые с легкостью могут быть испорчены примесью вульгарности, и цена которых покажется тебе столь непомерно высокой, что в дальнейшем ты будешь отказываться от них, ибо мысль о предстоящих хлопотах и трудностях заранее отравит всю радость. Ни свобода, ни власть, ни деньги, — кто бы мог подумать! — ни готовность прибегнуть к недозволенному не помогут тебе с легкостью и с достоинством установить на время сладостную гармонию между людьми, вещами и тобой самим, когда действительность будет соперничать с мечтой. И я уверен: если самые могущественные люди в мире добиваются большего, чем я, то они обязаны этим только случаю.
Поэт подыскивает себе материал в реальной жизни и претворяет его в поэзию. Но когда он хочет претворить поэзию в реальность, поэзия сопротивляется и, едва коснувшись земли, превращается в ничто: «После того как я жила в твоих мечтах, я не могу вернуться на землю. Пусть мечты помогут тебе утолить желания». Поэт говорит: «Я попытаюсь перенести мою поэзию в действительность, даже если действительность пострадает от этого. Я мужчина, привычки, порожденные одиночеством, претят мне: мечты не помогут мне утолить желания». Так поэзия становится причиной драматической коллизии.
Да, драматической. По видимости (которую я отчасти создал сам) я уже долгие годы не верю ни во что, кроме счастья. Однако я заявил во всеуслышание: «Мне наплевать на счастье. Мне нужно только величие». Что ж! Разве одно противоречит другому? Но вот что важно. Я пытался наделить мою поэзию земной жизнью; наделить ее способностью существовать в моем мозгу и одновременно присутствовать в моих поступках. Вот и все. О счастье речь не идет. Если бы я рассуждал не о самом себе, а о ком-то другом, то сказал бы, что в этом, пожалуй, есть нечто героическое. Что в этом — прошу прощенья! — пожалуй, есть некое величие. Наверно, я прав: и доказательством тому моя безмерная печаль.
По представлениям людей, сверхчеловеческое — это что-то абсолютно оторванное от земли. Но сверхчеловеческое можно уподобить пальме, которая расцветает в недостижимой высоте, после долгого, изнурительного, одинокого роста; однако всеми своими корнями она уходит глубоко в землю.
Вот так же сверхчеловеческое уходит всеми своими корнями в человеческое и даже подпитывается наслаждениями. В Альгамбре пальма высится на пригорке, где необычайно густо, прямо-таки пугающе разрослась герань, и вдобавок протекает ручеек голубоватой воды.