Стать материей, и ничем больше, затем раствориться в бестиальном, ощутить себя животным сразу всех пород, каждую секунду переливаясь из одной в другую, и так исподволь превратиться в человеческое существо неопределенного пола и возраста, каждую секунду переливаясь из одного пола, из одного возраста в другой, затем, опять-таки через цепь превращений, стать сверхчеловеком, а после — опять сделаться животным (не перестав быть божеством), и это будет повторяться снова и снова, без конца, подобно тому, как человек и змей в Злых Щелях Дантова Ада снова и снова сливаются воедино и меняются естеством…
У меня есть друг-интеллектуал. Однажды он сказал мне:
— Вы жаждете полностью осуществить все, что в вас заложено. Такой человек, как вы, должен удовлетворять все свои желания.
— Охотно верю. Но что если я украду у вас ту маленькую персидскую шкатулку?
— Вы не лишитесь ни моей дружбы, ни моего уважения.
И я попросил его уступить мне свою возлюбленную; предположим, что он состоял с ней в «незаконном» сожительстве: надо же проявить хоть какое-то почтение к буржуазной морали. И он исполнил мою просьбу. Он знал, что эта женщина давала мне покой, прилив сил, вдохновение; в то время она была моим капризом. Когда она больше не могла мне ничего дать, и я позволил ей догадаться об этом, она сказала:
— Тебе ни в чем не будет отказа. Скажи только, чего ты хочешь. Ты хочешь…? (Она назвала другую женщину). Может быть, тебе нужно что-то другое? Хочешь, я убью себя?
И всякий раз я отвечал «нет». Но у нее была дочь, девочка лет двенадцати, свежая, полная жизни, от нее пахло цветком, и она почти пугала своей чистотой. И этой женщине, предлагавшей ради меня совершить самоубийство, — и она действительно убила бы себя (а при благоприятных обстоятельствах мне для этого хватило бы двадцати минут разговора), — я не посмел высказать желание, которое, будь оно исполнено, ни у кого бы не отняло жизнь, никого бы не оскорбило, никому не причинило бы вреда, но только лишь доставило бы удовольствие одному человеку, а возможно, даже двоим. Я испугался, ибо представил себе, как эти люди, якобы свободные от предрассудков, вдруг преисполнятся негодованием, вдруг снова впадут в мракобесие, и мне придется крикнуть им: «Я вас презираю, вас и вашу хвастливую уверенность, будто вы — мне ровня. Ибо самый последний ханжа не внушает мне такого презрения, как те, кто, гордо подняв голову и провозгласив себя абсолютно свободными, в страхе пятятся назад при виде открывшейся перед ними свободы». Ах! Когда же явится гений, которому под силу избавить человечество от надуманных самоограничений, в интеллектуальной сфере — от всяких там категорий, противоположностей, противоречий, а в сфере морали — от предрассудков, приличий, ложных понятий об ответственности{5} и о чести, и прежде всего от целомудрия, будь оно неладно! — который раздавит всех этих гадин. После чего люди, насмерть перепуганные свободой, раздавят своего освободителя.
Так возьмем же всё, преодолеем все ограничения, эти нарисованные на бумаге барьеры, бросимся на них и пробьем насквозь. И будем чередовать одно с другим, раз это самое лучшее, что мы можем сделать. Кто-то назвал меня кондотьером. Что ж, я не против, — если под кондотьером подразумевать того, кто переходит от одного господина к другому. Будем менять идеалы, как меняют духи, как переходят из комнаты в комнату, когда этого требует распорядок дня. Меня гложет нестерпимое желание совершить измену. Пусть все станет мне любовницей, которую ненавидишь днем и обожаешь ночью, и обожаешь тем больше, чем сильнее ненавидел днем. Я буду отвергать самого себя, чтобы после обрести снова, я погублю себя, чтобы вернуться к себе, я укушу в затылок, а затем отброшу, как делают женщины, все верования, одно за другим. Безграничная любовь? Конечно. Или, если угодно, безграничное равнодушие. Поскольку окружающий мир, похоже, лишен какого бы то ни было смысла, будет замечательно, если мы сами станем наделять его смыслом — сегодня одним, завтра другим. Именно так и следует с ним поступать.