И однажды, Ромен Роллан, повинуясь ритму, о котором мы сейчас говорили, я осознаю, что родина для меня дороже всего. С грустью, но ни минуты не колеблясь, я задую светоч, причиняющий ей боль. Не надо обладать чересчур богатым воображением, чтобы представить обстоятельства, при которых именно мне довелось бы вас расстрелять. И нашлось бы немало доводов, оправдывающих такое решение. Эти доводы и сейчас приходят мне на ум — мне, пишущему эти строки, вопреки моей воле, вопреки теплому чувству, которое я испытываю к вам, — но они терпеливо ждут, когда повернется безостановочно крутящееся колесо, и настанет час их владычества. Покамест до этого дело не дошло; позвольте же мне воспользоваться независимостью букашки, в которой я сейчас нахожусь, и сказать вам, что вы мне глубоко симпатичны{6} — да вам с давних пор и самому это известно по нашему с вами дружескому общению, — однако поймите меня правильно: в такой же мере я симпатизирую и вашим идейным оппонентам.
Такая позиция может вызвать бурю возмущения: «Что за мерзкий скептицизм!» Могут еще сказать, что все это — не более чем шутка. Нехитрый парадокс. Попытка увернуться. Недостойная слабость ума и характера. Я совершенно свободен, я ни на что не рассчитываю, мое единственное желание в данный момент моей жизни (за будущее ручаться не могу) — говорить, что думаю, и делать, что мне нравится, вовсе не собираясь навязывать это всему миру, и даже втайне надеясь, что это пригодится лишь мне одному. А Ромен Роллан, для которого совесть превыше всего, не рассердится на меня за то, что я высказал здесь, следуя велению совести, — высказал, чтобы в результате в очередной раз ничего не выиграть и много потерять (во мнении общества, разумеется).
1925
Смерть Перегрина (1921–1926)
I
В первых же строках, которые посвятил Перегрину его биограф, Лукиан из Самосаты, мы с изумлением узнаем, что этот философ был, так сказать, мастером чередований: «Он старался быть всем, принимал самые разнообразные обличия», говорит Лукиан, а еще он любил называть себя Протеем. Протей! Сколь богато смыслами для нас это имя!
В последней своей метаморфозе Перегрин «превратился в огонь». Он осуществил на практике, в точности воплотил аксиому стоиков: «Все, что есть огонь, в огонь и вернется», ибо этот философ-поэт, до того как предаться огненной стихии, сам был огнем. Он сжег себя из любви к славе и ко всему неординарному, во время Олимпийских игр, на костре, который сложил собственными руками (это случилось в 165 году нашей эры). Историю его смерти мы и собираемся здесь рассказать.
Еще в юные годы Перегрина уличили в разврате. Тогда он легко отделался, ему вставили редьку между ягодиц; по имеющимся данным, так во II веке афиняне наказывали развратников. Через некоторое время его вновь застигли на месте преступления, вместе с неким армянским мальчиком. «Это вам даром не пройдет!» — заявили родители малыша. Но они оказались приличными людьми и согласились молчать всего за три тысячи драхм. Сколько превратностей подстерегает нас на пути к наслаждению! Я думаю о Сократе: однажды у Афинских городских стен какой-то мальчишка, которого он заключил в слишком тесные объятия, стянул у него плащ; об этой истории нам поведала Ассоциация писателей-ветеранов войны{7}. Впрочем, живы ли еще современники Пьера Луи, верившие, будто в античном мире любовь была легким и приятным делом?
Затем с Перегрином приключилась еще одна интересная история: он задушил своего папашу, «не в силах перенести, — поясняет Лукиан, — что тому исполнилось более шестидесяти лет». Да, пропасть между поколениями действительно существует, но вряд стоит представлять ее себе столь глубокой. Самое доброжелательное объяснение, какое можно тут предложить, это что любящий сын не желал видеть, как славный старичок впадает в детство и становится недостойным сыновнего почтения. Он и так уже дал ему дожить до шестидесяти: этого было более чем достаточно.
И теперь Протей — бегство! бегство! — долго бродит по разным странам. Скиталец, спасающийся от преследования: таким теперь ему хочется быть.
Когда любопытство, воспламененное этими скитаниями, угасло, надо было дать ему новую пищу и обновиться самому. То было время, когда Марк Аврелий пятьдесят два раза в год устраивал «неделю доброты», открывал границы, в общем, делал все, чтобы показать свое миролюбие, то есть чтобы погубить свою родину, — как мы знаем, ему удалось это сделать всего за полтора десятка лет. Перегрин сообразил: чтобы не прослыть старой рухлядью, он срочно должен стать «добрым». И решил сразу пойти на крайность. Он обратился в христианство.