В 1822 году, когда он был назначен штадт-физиком, то есть главным врачом города Москвы, на него писали жалобы и доносы врачи и фельдшеры, которым он досаждал «придирчивым педантизмом», требуя, чтобы в больницах ежедневно мыли полы и убирали ретирады (уборные), еженедельно сменяли постельное белье и чтобы врачи следили за приготовлением доброкачественной пищи, не допуская злоупотреблений и обкрадывания больных.
Инспектор министерства Добронравов писал губернатору: «Доктор Гааз находится не в здравом душевном состоянии, что видно из того, что он отдает свое жалованье уволенному предшественнику». Этот донос был основан на фактах. Гааз считал, что его предшественник был уволен несправедливо, по ложному доносу, и, будучи семейным человеком, отцом троих детей, нуждается в деньгах больше, чем он сам, — холостяк, в то время еще сравнительно состоятельный.
Чиновники, ведавшие больницами, открыто возмущались тем, что им приходится подчиняться «какому-то сумасшедшему немцу», уверяли, что нелепый чужестранец ничего не смыслит и не может смыслить в московских делах.
Отвечая на такие обвинения и упреки, Гааз в 1826 году писал инспектору Министерства здравоохранения: «Уже 20 лет, как посвятил я все свои силы на служение страждущему человечеству в России, и если через сие не приобрел некоторым образом право на усыновление, как предполагает господин инспектор, говоря, что я иноземец, то я буду весьма несчастлив».
Начальник войск «внутренней стражи» (то есть конвойных и охраны) генерал Капцевич, старый гатчинец, воспитанник Аракчеева, 8 января 1833 года докладывал министру внутренних дел московскому генерал губернатору о «пререканиях и затейливости» доктора Гааза, который, «утрируя свою филантропию, затрудняет только начальство перепискою и, уклоняясь от своей обязанности напротив службы, соблазняет преступников, целуется с ними. Мое мнение: удалить доктора от сей обязанности».
Он требовал удалить Гааза из Комитета попечительства тюрем, отстранить его от руководства тюремными больницами и запретить ему «самовольно вмешиваться в распоряжений начальства пересыльных тюрем и конвойных офицеров».
Были и еще такие же рапорты и донесения. Капцевич снова и снова уверял власти, что Гааз «возбуждает арестантов безрассудно утрированной филантропией».
Это обвинение звучало весьма нешуточно. В те годы московские тюрьмы переполняли тысячи заключенных. Через пересыльные тюрьмы на Воробьевых горах и на Волхонке проходили все осужденные на ссылку и каторгу, отправляемые в Сибирь из городов северной, западной и средней России. Арестанты с юга или юго-запада направлялись в Самару и Саратов. За год в среднем через Москву проходило 4300–4500 ссыльнокаторжных и примерно столько же «бродяг», которых вели «не в роде арестанта», но тем не менее в кандалах к месту жительства. Именно вели. Перевозить ссыльных поездами и пароходами начали только в шестидесятые годы.
Герцен писал, вспоминая о своем друге и однодельце Соколовском: «Если бы доктор Гааз не прислал бы Соколовскому связку своего белья, он зарос бы в грязи».
Послушаем Герцена еще: «Доктор Гааз был преоригинальный чудак. Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в лебеде официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов, обнаруживающиеся не прежде гниения тела…»
Гааз ездил каждую неделю в этап на Воробьевы горы, когда отправляли ссыльных. В качестве доктора тюремных заведений, он имел доступ к ним, он ездил их осматривать и всегда привозил с собой корзину всякой всячины, съестных припасов и разных лакомств: грецких орехов, пряников, апельсинов и яблок для женщин. Это возбуждало гнев и негодование благотворительных дам, боящихся благотворением сделать удовольствие, боящихся больше благотворить, чем нужно, чтобы спасти от голодной смерти и трескучих морозов.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за «глупое баловство преступниц», потирал себе руки и говорил: «Извольте видеть, милостивый сударинь, кусок хлеба, крош им всякий дает, а конфетку или апфельзину долго они не увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать из ваших слов, потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится».
Гааз жил в больнице. Приходит к нему перед обедом какой то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел в кабинет что-то прописать. Возвратившись, он не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших на столе. Гааз позвал сторожа и спросил, не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощью другого больничного солдата. Мошенник бросился в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
— Сходи за квартальным, — сказал он одному из сторожей. — А ты позови сейчас писаря. Сторожа, довольные открытием, победой и вообще участием в деле, бросились вон, а Гааз, пользуясь их отсутствием, сказал вору:
— Ты — фальшивый человек, ты обманул меня и хотел обокрасть. Бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, вот полтинник; но старайся исправить свою душу: от Бога не уйдешь, как от будочника!
Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое: «Воровство — большой порок: но я знаю полицию, я знаю, как они истязают, — будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам гораздо больший порок; да, и почем знать, может, мой поступок тронет его душу!» («Былое и думы»).
Ф. Достоевский воспринимал мир и людей чаще всего по иному, чем А. Герцен, во многом был ему прямо противоположен.
Имя доктора Гааза появляется в первоначальных набросках к «Преступлению и наказанию» как обозначение темы разговоров. «Там собрание… Разговор. Гас»; «Разговоры у студентов… О Гасе». «…Уединился… стал мрачный, пошел к Разумихину. Гас.»
Позднее Раскольников, уже мучимый раскаянием, снова думает: «Неужели и я не могу быть таким, как Гас… Почему я не могу сделаться Гасом?»
О Гаазе вспоминал Достоевский и когда писал «Идиота». В характере князя Мышкина приметны некоторые гаазовские черты, а в рассказе одного из героев подробно говорится уже именно о Гаазе, каким его представляли себе товарищи Достоевского по «Мертвому дому»: «В Москве жил один старик, один „генерал“, то есть действительный статский советник, с немецким именем; он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьевых горах ее посетит „старичок генерал“. Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался перед каждым, каждого расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никому, звал их всех „голубчиками“. Он давал деньги, присылал необходимые вещи — портянки, подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать и что грамотный прочтет неграмотному… Про преступление он редко расспрашивал, разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Если замечал какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал ребенка, пощелкивал ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России и по всей Сибири, то есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники вспоминали про „генерала“, а между тем, посещая партии, „генерал“ редко мог раздать более двадцати копеек на брата».