Выбрать главу

— Нет, — сказал Калашников, — дело не в том, что он что-то узнал. Представьте себе, — продолжал Василий Аристархович, — очень умного карьериста. Он до конца изучил повадки честных людей. Он знает самые тонкие психологические оттенки, по которым отличают честного человека. Он хорошо понимает, что самая неуловимая фальшь, самая незначительная ошибка в интонации может послужить тому, что он потеряет доверие. Я говорю о полном доверии, нужном, чтоб занимать те большие посты, к которым он стремился. Значит, выход один: честность должна стать второй натурой. Подленький, холодный расчет нужно спрятать далеко-далеко, так, чтобы самому позабыть о нем. Нет, мы не ошиблись, когда принимали его за искреннего человека. Он был действительно искренним. Он так бы и прожил всю жизнь и, может быть, никогда не сорвался бы. Но все это имеет смысл до тех пор, пока существует советская власть, пока вся его выдержка, все его внешнее мужество имеют шансы быть, хотя бы в далеком будущем, вознагражденными. А представьте себе, что человек этот вдруг решил, что советская власть погибла. Зачем же тогда быть мужественным, если мужество никогда не будет вознаграждено? Зачем же быть тогда честным, если честность не будет оценена по достоинству? А простой, обыкновенной порядочности, органического отвращения к бесчестному поступку у него нет. И вот в одну секунду человек становится другим. Он, как Кречинский, говорит себе: «Сорвалось!» А раз сорвалось, значит, — ломаться нечего. Вы представляете себе его изменившееся лицо, когда он, торопя шофера, мчался на аэродром? Он еще не выбрал себе новую маску. Он, наверно, мысленно примерялся: кем стать? Не кем казаться, а именно кем стать, какую себе взять новую сущность. Не внешность, а именно сущность. Он умен и знает, что внешности недостаточно. Он прикидывал: может быть, стать фашистом, антисемитом? Или, может быть, наоборот, надеть русскую рубашку и сапоги, стать простоватым мужиком? Страшновато, товарищи, страшновато…

Никто не слышал, как отворилась дверь. Просто я поднял глаза и увидел, что в дверях стоит Ольга. Я моргнул, но она не исчезла. Она поставила чемодан на пол, сняла берет, провела рукою по волосам и спросила:

— Ну как, Федичевы, воюете?

Я завизжал и кинулся к ней. Все повскакали с мест. Боже мой, что тут началось!

— Ольга, Ольга приехала! — кричал я. Дед подпрыгивал на одном месте, хихикал и щипал бороду. Николай, сияя, шел ей навстречу, а отец почему-то обежал вокруг стола и заорал, как будто дом загорелся:

— Мать, мать, где ты там?

Мать появилась в дверях, сказала: «Господи!», уронила тарелку и сразу начала плакать. Я схватил Ольгин чемодан и, не зная, куда его деть, стал таскать взад и вперед, пока наконец не поставил посреди комнаты, где все потом на него натыкались.

Минут пять, наверное, ничего нельзя было разобрать. Все только целовались, обнимались и говорили отдельные бессвязные слова. Дед так растерялся, что чуть не обнял Анну Александровну, причем она, кажется, ничуть не удивилась: так естественно было в эту минуту обниматься и радоваться.

Через некоторое время все немного пришло в норму. Николай стащил с Ольги пальто, понес его на вешалку, споткнулся о поставленный мной чемодан, не заметил этого и стал вешать пальто на гладкую стенку, на которой не было ни одного гвоздя. Потом Ольгу потащили к столу, десять рук подвинули ей стул, все мы уселись вокруг и уставились на нее.

— Господи, — сказала Ольга, — просто не верится. Все живы, все здоровы, и даже дядя Саша здесь.

Наступила пауза. Вдруг дед захохотал и хлопнул себя рукой по колену.

— Ах ты ж, господи, — сказал он. — Ну что за народ эти старозаводские девчонки! Нет, вы понимаете? А?

— И Паша приехал? — спросил Василий Аристархович.

— Нет, — сказала Ольга, — он остался. Разве его отпустят! У него там хлопот полон рот.

— Одна, — сказал отец, сияя от гордости, — одна — и в самое пекло! Слыхали? А?

Он обвел всех глазами с таким видом, как будто продемонстрировал удивительнейший фокус.