Мы не понимали в ту минуту, что означают крики и выстрелы. Мы не понимали, что немцы пошли в атаку. Но если бы мы даже и поняли это, все равно были мы так бесконечно слабы, что могли только тупо и бессмысленно ждать. Важнее всего, что существует в мире, казались нам тишина и чистое небо над головой.
И в этот момент по траншее быстро прошел Калмыков. Я не знаю, где он взял силы, что помогло ему двигаться и говорить.
— Быстро, быстро, — говорил он, — немцы подходят, надо огонь открывать.
Все смотрели на него, как будто говорил он о чем-то бесконечно далеком и неинтересном. Некоторые отвернулись, нахмурившись, как больные, которым предлагают выпить надоевшее лекарство.
— Жива, живо, — говорил Калмыков, — нечего разлеживаться.
Он прошел мимо и скрылся за поворотом. Попрежнему многие лежали, некоторые сидели, покачиваясь, как от зубной боли, другие тупо уставились в одну точку. Винтовки лежали на земле, стояли прислоненные к откосу. Я увидел лица, бледные и равнодушные, руки, бессильно опущенные, мутные, невидящие глаза. Я встал. Мне было все равно, что будет дальше. Я поднялся на уступ, вырытый запасливым бойцом в откосе, и выглянул из траншеи. Знакомый ландшафт лежал передо мною. Текла река, дым поднимался над круглой башней нефтехранилища, шоссе пересекало железнодорожную насыпь, безлюдна была деревня, ровно и желто поле. И по этому ровному полю шли к реке одна за другой три цепи людей в серых мундирах, как шли они несколько часов назад, когда я смотрел на них из окна бывшего своего класса. Как будто не было этих часов. Как будто с тех пор они все продолжали итти, прижимая к бокам короткие ружья с толстыми дулами. Только те люди, которые несколько часов назад стояли, полные силы и злости, готовые сопротивляться, теперь лежали немощные и подавленные.
Равнодушно я подумал о том, что сейчас немцы перейдут реку, перепрыгнут через траншею, займут город… Дальше фантазия моя не шла, мысли мои шевелились вяло и мне было все равно.
«Все пропало». Я повторял про себя: «Все пропало», — и постепенно смысл этих слов стал мне ясен, и тоска нахлынула на меня, такая тоска, что у меня сжалось сердце и к горлу подступил комок. И, не в силах смотреть на этих людей в серых мундирах, неуклонно шедших по желтоватому полю, я сошел с уступа.
Почти никто не лежал уже на земле. Медленно разминая затекшие руки и ноги, бойцы подходили к винтовкам, с трудом поднимали их и шли к своим местам. И опять прошел Калмыков, почему-то ругаясь. И люди становились к гнездам, и клали винтовки на брустверы. Где-то затарахтел пулемет и замолк, потом ударило орудие. Богачев промчался по траншее, крича:
— Ничего, ничего, самое время!
Потом Лопухов выстрелил из винтовки, и я увидел, что братья Луканины стояли уже все пятеро, один за другим, и щеками прижимались к прикладам. Снова затарахтел пулемет, ему ответил другой. Я еще думал о том, что все пропало, а уже по всей линии били винтовки, орудия посылали снаряд за снарядом, пулеметы били справа и слева, и люди стояли такие же, как во время первой атаки, — деловитые, серьезные, — и пустые гильзы падали вниз и катились по земле, и я понял, что совершилось чудо.
Позднее в газете я прочитал описание этого боя. «Подпустив врага на близкое расстояние, — писал корреспондент, — литейщики открыли ожесточенный огонь я с близкой дистанции метко поражали живую силу противника».
На самом деле было совсем не так. Когда немцы пошли в атаку, литейщики лежали бессильные и беспомощные, и ни одному из них не приходило в голову, что он сможет сражаться. А через пять минут, да нет, куда там — через три минуты оказалось, что какие-то силы есть, и люди поднялись и стали стрелять сначала бестолково, не целясь. Но силы прибывали, литейщики стреляли уже как следует. И уже вдоль всей ливни, не переставая, били винтовки, и враги падали и катились по пожелтелой траве; офицеры скомандовали, и немцы вдруг исчезли, как будто провалились сквозь землю.