— Что же можно придумать, Коля? Какие силы нужны, чтоб все это пережить, не потеряться, не впасть в отчаяние, не побежать?
— Видишь ли, Леша, — говорит он мне, — я думаю, что…
— Я знаю, Коля, ты можешь не говорить. Это я так только, от горя немного ослаб, ну и полезло в голову всякое. Я знаю, как ты умирал, Коля. Что ты можешь сказать убедительней и прекрасней этого?
Так я шел по черной, пустынной улице и разговаривал с покойным моим братом, и когда дошел до нашего дома, остановился и почувствовал, что нет у меня сил открыть дверь.
Как я скажу матери?
Я знал, что стоит мне задуматься об этом, и я ни за что не решусь войти. Не думая, не рассуждая, я толкнул дверь и вошел.
Мать ждала меня. Она накрыла на стол, приготовила постель. Сразу из темного, мертвого мира я попал в мир светлый, живой, в мир, согретый человеческим дыханием, теплом человеческих рук. Горела лампа над столом, на столе стоял прибор, и маленький чайник был накрыт теплым чехлом. Мать сидела у стола, накинув на плечи шерстяной платок, и вязала шерстяные варежки. Дергалась нитка, и клубок шерсти медленно перекатывался по полу, как будто невидимый котенок осторожно шевелил его лапкой. Очки сползли у матери на самый кончик носа; нагнув голову, она посмотрела на меня поверх очков и улыбнулась.
— Пришел, — сказала она, — ну, вот и хорошо. Устал очень? Поешь скорей и ложись. Если хочешь, можешь вымыться. Я тебе нагрела воды.
Я повесил фуражку на гвоздь и сел к столу.
Как я скажу матери?
Она подошла к печке, налила в тарелку супа и поставила передо мной.
— Картошку я снесла в погреб, — говорила она спокойно и ласково. — Очень хорошо, что ты ее накопал. Ты вернешься с работы, отец или Коля вырвутся, — наверное, их иногда отпускать будут, — Оля прибежит, всегда есть чем накормить. И пожарить можно и суп сварить.
Она села и снова взялась за спицы. Казалось, она не замечала ни моего молчания, ни измученного моего лица.
— Все-таки суп с картошкой — это совсем другое дело. Как бы ты там ни варил, — хоть с крупой, хоть с мясом, хоть с капустой, а без картошки настоящего вкуса в супе нет.
Я ее видел насквозь, старуху. Она хитрила. Она нарочно не обращала внимания на то, что вид у меня измученный, на то, что я молчу. Она считала, что чем тяжелее приходится мужчинам, тем женщина должна быть спокойнее. Пусть за стенами нашей квартиры война, — хоть на несколько часов человек должен забыть об этом. Дома должно быть так, как будто на земном шаре все совершенно благополучно.
Спицы неторопливо двигались в ее руках.
— Марья Николаевна приходила, — рассказывала, она, — посидели с ней, поболтали. У нее тоже хозяин в батальоне, а Маша дружинница. Письмецо ей пришло от Василия. Он жив, здоров. Веселое письмецо такое. Пишет: «Держись, мать, может, скоро увидимся».
У нее порвалась нитка, и она, подняв концы к свету, завязала узелок.
Опять, рассекая воздух, шурша и посвистывая, над домом проплыл снаряд и разорвался где-то неподалеку. Гул прокатился по улицам и затих.
Спицы снова задвигались в руках матери, и клубок шерсти пошевелился, будто невидимый котенок вытянул лапку и тронул его.
— Мама, — сказал я, — ты, когда ходишь по улицам, мечтаешь о чем-нибудь?
Она посмотрела на меня поверх очков.
— То есть о чем?
— Ну, вот видишь, я, например, когда иду по улице всегда представляю себя кем-нибудь. Как будто я совершил какой-нибудь подвиг, что-нибудь сделал полезное для людей. Как когда, — что́ в голову приходит.
Мать усмехнулась, немного смущенная.
— Бывает, конечно, — сказала она. — Бывает, и представляешь себе. Вот Колю я, например, почему-то все себе представляю знаменитейшим доктором. Будто какой-то человек очень болен, и все уж совсем отчаялись его вылечить. И вот летит, летит самолет. Везут знаменитого доктора Федичева. Все волнуются — успеет он или не успеет. Он входит в комнату, подходит к больному. Все ждут, затаив дыхание. И вот он назначает какое-то новое лечение, которое он сам придумал. Все боятся. Рискованный способ! И вот — совсем как чудо, — больной начинает легко дышать и открывает глаза. — Мать засмеялась. — Тут я почему-то всегда представляю себе, будто жена больного подходит и целует ему руку. Он, конечно, вырывается, говорит: «Что вы, бросьте», а она плачет от радости и целует ему руку.
— А о себе, мама, — спросил я, — ты разве не мечтаешь?
Мать усмехнулась.
— Нет. В молодости мечтала, и то больше про мужа, — что будет он у меня необыкновенной честности человек и все его будут уважать и любить. А теперь вот про сыновей. — Она помолчала и опять усмехнулась. Ей было и приятно говорить об этом, и немножко совестно.