Выхожу из комнаты и плетусь вниз по широкой, витиеватой лестнице, обхватив себя ладонями за талию. В моем доме никогда не бывает холодно, но я всегда мерзну, будто не могу согреться в такой пустоте, урывками заставленной роскошной мебелью; завешанной картинами, люстрами и шерстяными шторами, где, словно плоскими кистями, расписаны золотистые бутоны. Я спускаюсь в самый низ и киваю женщине, вычищающий ковер. Она мне улыбается, пусть я почти уверена, что она меня люто ненавидит, и это странно, ведь я единственная, кто в этой семье хотя бы знает о ее существовании.
- Добрый вечер, Мария. – Говорю я, шлепая голыми ногами по деревянному полу. У женщины растянутая улыбка до ушей, а в глазах холод.
- Добрый вечер.
Пробегаю мимо и оказываюсь на кухне. Над барной стойкой горят тусклые фонари, и я усаживаюсь прямо под ними, водрузив голову на столешницу. Господи, как же мне все это осточертело, и даже друзья, которым я могла бы позвонить, были выбраны не мной, а моими родителями, исходя из того, с кем они сейчас хорошо общаются. Абсурд. Иногда я думаю, что мысли в моей голове – не мои вовсе. Откуда же взяться собственному мнению, если его никогда не воспринимали и устранили еще на начальной стадии? Боюсь, все мои слова, заранее были продуманы, и я не удивлюсь, если играю главную роль сценария, что когда-то был написан моим отцом.
Дотягиваюсь рукой до глубокой миски с виноградом, забрасываю в рот одну штучку и медленно жую, надеясь на время отвлечься от бешеного потока ненужных рассуждений. Но ничего не выходит. Отделаться от мыслей также сложно, как и отделить от себя какой-нибудь жизненно важный орган. Попробуйте прожить без легких. Что ж, вряд ли удастся.
Я слышу, как хлопает запасная дверь, и резко выпрямляюсь. Так происходит каждый раз, когда я жду брата, кусая локти и не находя себе места. Ох. Спрыгиваю со стула, бреду к заднему выходу и останавливаюсь за углом, следя за тем, как мой брат шмыгает в ванну. Что-то мне подсказывает, что он не просто так воспользовался черным входом и не просто так заперся в душевой комнате. Это лишь доказывает, что потасовка прошла не совсем уж гладко, что, наверняка, пришлось ему по душе, ведь Мэлот не представляет себе жизнь без прогулок по ночному городу, которые обычно оказываются самым настоящим побоищем.
Открываю дверь, воспользовавшись шпильками: брат сам меня научил, но выходит быстро и ловко. Я маюсь с замком пару минут, затем запрыгиваю внутрь, хлопаю дверцей и вижу огромные глаза брата, кажущиеся в таком тусклом свете чернее черного.
- Мама наверху? – это первое, что вырывается из его подбитого рта. Мэлот вытирает пальцами окровавленный подбородок и улыбается как-то нервно, словно принял что-то до того, как вернулся домой.
- Да. Она отдыхает.
- А отец?
- Его твой вид вряд ли расстроит.
Я слежу за тем, как он смывает с лица алые и водянистые пятна. Мой брат – высокий и широкоплечий парень, с темно-каштановыми волосами и чертовски кривой улыбкой. Не думала, что когда-то меня начнет раздражать его самоуверенность, раньше я хотела быть на него похожей: считала, что от неприятного ощущения в груди избавит стальная, порой, может, и лживая решимость. Правда, теперь я в курсе, что высокомерие и уверенность – отнюдь не одно и то же, и завидовать моему брату было ужасно глупо.
- Ну, зачем вы это делаете? – в сотый раз спрашиваю я. У Мэлота глубокий порез на плече, и такое ощущение, будто его пырнули ножом. Я достаю из пачки сухие салфетки и прикладываю их к ране, тяжело выдохнув. – Тебе совсем делать нечего.
- Считаешь, мне интересно твое мнение?
- Хотелось бы в это верить. – Из-под крана течет теплая вода, я смачиваю салфетки и вытираю капли крови с его рук и шеи. Мэлот хмыкает. – Что?
- Ты не меняешься.
- Ты тоже.
- Знаешь, я не нуждаюсь в твоей помощи, - цедит брат. Он сбрасывает мои руки и, не церемонясь, несется к выходу. Я семеню за ним следом. – Черт, отвяжись, Адора. Мы уже не маленькие дети, и ты не должна ходить за мной хвостом. Отвали.
- Я волновалась. Пора прекратить ваши игры. Это совсем не смешно, слышишь?
- Никто и не пытается тебя рассмешить. Да я и не думаю, что ты умеешь смеяться.
- Кто-то пострадал? – я решительно сжимаю руки. – Скажи, ты опять отправил кого-то в больницу, да? Мэлот, отвечай.
- Какая разница.
- Большая!
- Нет, разницы никакой нет. – Парень останавливается перед дверью в свою комнату и смотрит на меня так, будто я наивная, маленькая девочка, приставшая к нему с глупыми вопросами. – Оставь меня в покое, Дор. Я жутко вымотался.
- Но ты…
- Все, отвянь. Маме не слова, уяснила?
Я даже ответить не успеваю. Брат захлопывает дверь перед моим носом, и на меня в ту же секунду нападает обиженное самолюбие, которое не выносит, когда его игнорируют и оставляют ни с чем. Черт. Каждый день одно и то же.
Я плетусь к себе в комнату и закрываю дверь на замок. Не хочу, чтобы кто-то ко мне зашел, пусть и знаю, что это утопично. В последний раз ко мне в спальню заходила Мария и для того, чтобы вычистить добела и так белоснежный шерстяной ковер. Однако все же я не рискую, ведь терпеть не могу, когда кто-то прерывает мои мысли своим вторжением на мою территорию. Признаться, родители и не против такой отчужденности. Наверно, им не хочется мне мешать: самостоятельность во всем должна проявляться. Или же им попросту все равно на то, что я делаю и как себя чувствую, и такая свобода – иллюзия равноправия, о котором моему отцу ничего не известно.
Моя комната – склад книг, хранилище чьих-то мыслей и фраз, написанных кривыми буквами на высоких стенах, светящихся ночью флуоресцентной краской. Эта коллекция - моя жизнь, сумбурная и в то же время налаженная, как бы парадоксально это и не звучало. Каждый вечер я вглядываюсь в эти неаккуратно выведенные буквы, пострадавшие от тех эмоций, что я испытывала, когда их писала, и вспоминаю себя же, только в другое время и при других обстоятельствах. Я путешествую по своей памяти, по реке прошлого, которая была и бурной, и спокойной, или устремленной к какой-то цели, вскоре разрушенной тем, что для меня заранее приготовили родители.
Непроизвольно, почему-то именно в этот день и в эту минуту я замечаю слабый свет, освещающий фразу Айн Рэнд – американской писательницы русского происхождения. Не знаю, сколько прошло времени, но я отчетливо помню то утро, когда моя мама сидела без очков – это бывает редко – на веранде, попивала холодный чай из плоской кружки, а отец читал новый выпуск газеты, прикрывая широкими листами лицо. Он тогда сказал: Адора, ты уходишь из школы искусств и переводишься в частный пансионат МакДаффи к брату.
Я ответила:
- Нет.
А он опустил газету, посмотрел на меня так, будто само желание противоречить ему уже было непростительным преступлением, совершенным с особой халатностью, и твердо с нажимом повторил:
- Ты переводишься в пансионат к брату.
Я вскочила из-за стола, побежала к себе в комнату и разрыдалась, да так, что легкие едва не выпрыгнули наружу. Мне было ужасно обидно и жутко страшно, ведь я теряла то, что было для меня важным и спасало в вечном, ледяном одиночестве, предсказанным мне еще на долгие, долгие годы. И тогда я схватила с тумбочки краску, присела у стены и, еле-еле удерживая от дрожи в пальцах кисточку, написала:
- И что ты называешь свободой?
- Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть.
Не думаю, что многое изменилось с тех времен. Разве что теперь я учусь в колледже, и о пансионате МакДаффи напоминает лишь эта фраза. Потираю пальцами лицо и тяжело выдыхаю, оглядываясь в поисках чего-то успокающего. В конце концов, я решаю, что мне не станет лучше, пока я не абстрагируюсь от нынешних проблем, а ничто не стирает нашу реальность быстрее, чем хорошая книга. Я выбираю с полки ту, что сильнее растрепана – Повелитель мух, Уильяма Голдинга и довольно поджимаю губы, выбираясь через окно на широкий отступ. Крыша идет немного под углом, но мне удобно. Облокачиваюсь спиной о шершавую стену, открываю книгу и глубоко вдыхаю летний теплый воздух. Не знаю, в чем изюминка этого произведения; не знаю, почему могу перечитывать его снова и снова. Наверно, я тоже мечтаю хотя бы один день провести без взрослых и без их наставлений. И я уверена, это был бы лучший день в моей жизни.