Выбрать главу

Бондарев А

У истоков полифонического романа

А.Бондарев

У истоков полифонического романа

У романов, представленных в этой книге, - много общего. Они написаны в первой половине XVIII века, эпоху зарождающихся и крепнущих надежд на возможность более разумного, справедливого, а главное - человечного общества, надежд, подтверждаемых, казалось бы, естественным ходом самой истории. В свете этих перспектив, близких сердцу наиболее восприимчивых к изменениям социального климата писателей, особенно удручающими представали формы жизни и мышления, порожденные абсолютизмом. Не потому ли романы Алена Рене Лесажа (1668-1747), Шарля Луи Монтескье (1689-1755) и Дени Дидро (1713-1784), о которых здесь идет речь, так насмешливо равнодушны к чопорности, помпезности и академизму века Людовика XIV? Их фривольность и изящество, салонное остроумие и альковное легкомыслие отражают тенденции становящейся просветительской эстетики, завоевывающей ведущие жанры, обретающей статус всеобщности и необходимости. С ее помощью второстепенное превращается в главное, частное - в общезначимое. Литература оставляет высокие жанры и обживает низкие, события, влиявшие некогда на судьбы нации и государства, покидают поля сражений, дворцовые залы и министерские кабинеты, переселяются в мансарды, кулуары и альковы.

В романе Лесажа "Хромой бес" (1707) римские боги, некогда почетные гости эпопей, од и трагедий, потесняются невзрачными, суетными, во всех отношениях подозрительными субъектами: бесом корыстолюбия Пильядорком и Асмодеем - бесом любострастия, азартных игр и распутства, "изобретателем каруселей, танцев, музыки, комедии и всех новейших французских мод". Силою своего бесовства Асмодей поднимает крыши мадридских домов, открывая взору студента тайное и интимно-личное, тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей.

К Монтескье, скромно выдающему себя в предуведомлении за "переводчика", персы, странствующие по "варварским землям" Европы, относятся как к "человеку другого мира", которого можно не стесняться. И вот, благодаря той рассеянности, какую знатные особы нередко обнаруживают в присутствии слуг, остающихся для них наряду с мебелью - не более чем неодушевленной частью интерьера, "Персидские письма" (1721), содержащие доверительные мысли чужестранцев, становятся достоянием гласности. Из этих писем европейцы узнают о дворцовых интригах восточных империй, о порядках, царящих в сералях, а мимоходом, что не менее важно, и о самих себе, о собственных тайнах, которые, в сущности, таковыми уже и не являются: всех уравнивает стереотип накатанного быта - все имеют любовников и любовниц, посильно поспешают за модой, играют однажды взятые на себя роли, посещают кафе, заглядывают в клубы, почитают себя завсегдатаями салонов, суетятся, тщеславятся, привычно интригуют. "...Если мы окажемся несчастны в качестве мужей, то всегда найдем средство утешиться в качестве любовников", заверяют перса Рику его собеседники-французы.

В романе Дидро "Нескромные сокровища" (1748) старый камальдул, брамин и колдун Кукуфа дарит императору Конго Мангогулу серебряный перстень, наделенный таинственной силой вызывать на откровение любую женщину. И вот "нескромные" женские "сокровища", ко всеобщему удивлению, принимаются публично разглагольствовать о любовных приключениях своих владелиц. И здесь человеческая природа, предоставленная самой себе, вызывает беспокойство лицемерной благопристойности: "Вы собираетесь внести смуту во все дома, раскрыть глаза мужьям, привести в отчаяние любовников, погубить женщин, обесчестить девушек и натворить тысячи других бед", - сокрушается фаворитка султана, узнав о волшебных свойствах кольца.

Повышенный интерес к частной, отнюдь не героической жизни, интерес, в угоду которому романисты пускались во все тяжкие, выдавая себя за "переводчиков" и "издателей", не чураясь услуг бесов и колдунов, отражает упадок официальных жанров, за которым скрывался кризис абсолютизма. Последние годы царствования Людовика XIV оказались весьма неутешительными для Франции, доведенной войнами, налогами и честолюбивыми притязаниями деспотичного монарха едва ли не до разорения. За годы своего пятидесятичетырехлетнего единоличного правления (в 1661 году он объявил совету министров о намерении освободиться от опеки матери-регентши Анны Австрийской и править отныне самостоятельно), превращая подданных в раболепных царедворцев, удаляя строптивых, назначая безродных на высшие государственные должности, поощряя дворянство мантии в ущерб потомственному дворянству шпаги, культивируя лесть и угодничество, "Король солнце" полностью подчинил Францию своей воле.

Современник и придворный Людовика XIV герцог Сен-Симон де Рувруа, на глазах которого десятилетиями методично и целенаправленно проводилась политика, лишающая индивида малейшей самостоятельности, свидетельствует в своих "Мемуарах": "Частые празднества, прогулки по Версалю в узком кругу, поездки давали королю средство отличить или унизить, поскольку он всякий раз называл тех, кто должен в них участвовать, а также вынуждали каждого постоянно и усердно угождать ему. Эти ничтожные преимущества, эти отличия возбуждали надежды, на их основе строились какие-то соображения, и не было никого в мире находчивей его в изобретении всего этого". Если вспомнить о претензиях короля на роль выдающегося полководца и политика, нарастающую с годами набожность, проявлявшуюся в поддержке иезуитов и гонениях на гугенотов, многолетнюю связь с мадам де Ментенон, завершившуюся морганатическим браком словно в насмешку над всеми амбициозными притязаниями потомственных аристократов, легко представить, как пышно расцветали при дворе подобострастие и лицемерие.

В этих условиях высокие официальные жанры не могли не восприниматься как льстивые, превозносящие несуществующие достоинства, освящающие авторитетом классицизма преимущества видимости над сущностью. Реалистический роман нового времени оказался как бы самой историей призванным к тому, чтобы разобраться в истинном положении вещей, отделить маску от лица, слова от поступков, форму от содержания. Причем для этого от него не требовалось каких-то особых усилий. Оставаясь верным себе, он попросту развивал заложенные в нем возможности, изображая героя лицом к лицу с жизнью как она есть. Здесь роман оказывался у себя дома, поскольку ни нормативная поэтика, ни сложившаяся в классицизме система правил не способны были присущими им художественными средствами раскрыть значение уникального человеческого опыта.