— Некоей хитростью Москву взял, обольстив князя Даниила Александровича, — значительно добавил кузнец Недосека. Но какой именно хитростью взял царевич Москву и в чем состояло княжеское обольщение, объяснить не мог. Видно, кузнец повторял чужие, самому ему не до конца понятные слова.
Перед вечером дружинник Васька Бриль предупредил, что князь с воеводами обходит стены, смотрит, готовы ли ратники к осаде.
К вечеру все, кому положено, были на своих местах, стояли вдоль стены через человека: у одной бойницы — дружинник с луком, у другой — ратник из мужиков или посадских людей с копьем или рогатиной.
И в десятке, куда попал Якушка, дружинников и ополченцев было поровну, пять на пять, и все они была звенигородцами. Но начальствовал над пряслом[17] княжеский дружинник Алексей Бобоша. И в других местах старшими тоже были княжеские люди. Обижаться на это не приходилось: если князь в городе, он всему голова…
Якушка до этого ни разу не видел князя и ожидал обхода с понятным волнением, хотя сам понимал, что волноваться ему точно бы не с чего: одет исправно, копье наточено, топор блестит, как новый. Да и обратит ли внимание князь на него, человека мизинного? Но все-таки было боязно…
Князь Даниил Александрович шел впереди всех, как и полагалось князю. Он был в кольчуге и при мече, но на голову надел не боевой шлем, а теплую бобровую шапку с красным верхом; золотая княжеская гривна постукивала по кольцам доспеха.
Якушка удивился, что грозный и величественный воевода Илья Кловыня держится поодаль от князя, а рядом с князем вышагивает простенький с виду старичок в нагольном тулупчике, в меховом колпаке. Среди воевод, звеневших дорогим оружием, он казался невзрачным и совсем мирным, только взглядом обжигал, как лезвием ножа. Откуда было знать Якушке, что это — большой боярин Протасий Федорович Воронец, самый непонятный и самый страшный человек в Москве?
Однако взгляд старика, от которого мурашки побежали по спине, Якушка запомнил навсегда… Да еще запомнил суровость на лице князя Даниила Александровича, горестные морщины в уголках его рта, судорожное подергивание век. Может, только тогда и поверил до конца Якушка, что тревога не была ложной, что биться с ордынцами все-таки придется…
Ночь прошла спокойно.
Дружинники отсыпались в башне, перепоручив караул мужикам-ополченцам.
В морозной прозрачности неба мигали звезды. Луну окружал мерцающий желтый венец, похожий на нимб вокруг головы святого. Изредка на круглый лик луны набегали облака, и тогда по снежной равнине за рекой скользили неясные тени, будто неведомая безмолвная рать проворно бежала к городу и, добежав до подножия холма, растворялась в черной тени. А может, так только казалось людям, истомившимся от недоброго ожидания…
Якутке выпало караулить под утро. Он смотрел через бойницу, как постепенно розовело небо над дальним лесом, как медленно, будто нехотя, выползало багровое солнце.
В какой-то неуловимый миг край солнца оторвался от кромки леса, и лед на Москве-реке заискрился, засверкал. Якушка зажмурился, ошеломленный неожиданным потоком света, а когда снова глянул в бойницу — не поверил глазам своим.
Из-за поворота реки, растекаясь, как жирное чернильное пятно по листу пергамента, накатывалась на Звенигород черная татарская рать…
Якушка кинулся к башне — будить дружинников, но не успел сделать и двух шагов, как его оглушил медный рев набата. Видно, не один Якушка бодрствовал в тот час, и кто-то из караульщиков уже успел подать знак на колокольню.
Стуча сапогами, побежали к своим бойницам дружинники. Смолк набатный колокол, и стало совсем тихо, но не прежней тишиной ожидания, а тишиной кануна битвы — давящей, напряженной, грозной. И в этой тишине, туго натянутой, как тетива лука, готовая сорваться смертоносным полетом стрелы, — шли к Звенигороду татары, черные всадники на снежной белизне.
Татары ужасали муравьиной своей бесчисленностью, неотличимостью друг от друга, своим непонятным безразличием к людям, которые с жадным любопытством разглядывали их сквозь щели бойниц.
Татары проходили, не поворачивая голов к городу, будто мимо пустого места, и было в этом что-то глубоко оскорбительное для звенигородцев и одновременно пугающее, и стены родного города казались им хрупкими и ненадежными.