Снова и снова ходит по стенам, от бойницы к бойнице, князь Даниил Александрович, ободряет воинство свое:
— Большие татары ушли, скоро уйдут и остальные. Надейтесь, люди, на оружие свое да на божье заступничество.
Но мало кто уже верил в обнадеживающие слова. Обессилели люди в осаде, упали духом перед татарской звериной настойчивостью. Татар уже положили под стенами без числа, а они все лезут, лезут. Будет ли конец им, господи? Невмоготу больше!
А утром — радостный колокольный звон, ликующие крики: только догорающие костры остались на месте бывшего татарского стана. Ушли татары в темноте, как ночные разбойники-тати.
Выстоял град Звенигород!
Еще два дня держал людей в осаде воевода Илья Кловыня — осторожничал. Посылал конные сторожевые разъезды вниз по Москве-реке. Но разъезды возвращались и рассказывали, что ушел Дюдень невозвратным путем, что нет больше татар ни за Истрой, ни за Всходней, везде чисто.
Отправляясь обратно в Москву, князь Даниил Александрович собрал звенигородцев на соборной площади, в пояс поклонился людям (Якушка даже прослезился, увидев такое):
— Благодарствую, чада мои, что крепко стояли против супротивников, окаянных язычников, сыроедцев! Идите с миром по дворам своим!
— И тебе спасибо, княже, оборонил люди свои! — ответно гудела толпа.
Крупными хлопьями падал снег, будто торопился прикрыть зловещие следы войны. С карканьем проносились над головами стаи ворон, возвратившихся на городские кровли, на прежние обжитые места, и их возвращение убеждало даже самых недоверчивых, что беда позади. Только легкий запах гари да побуревшие от крови повязки у ратников еще напоминали о страшных днях осады.
Память людская отходчива. Иначе как жить? Незабытое горе давит, сгибает до земли, превращает жизнь в тоскливую черную муку, если не избавиться от него.
Забудется и эта татарская рать, как забылись прошлые. Сотрется из памяти, если рать не затронула самых близких людей. Но в такое не хотелось верить и не верилось. Предчувствие — дар немногих…
Якушка Балагур потом вспоминал, что не было у него после конца осады никаких дурных предчувствий. Не было, и все тут! Даже наоборот: бежал Якушка к своему двору с легким сердцем, радовался наступившей тишине, лесной отрешенности от забот, легкому скольжению лыж.
Свистел, как мальчонка, спускаясь с холмов в дютьковскую долину. Кричал оглушительно, пугая лесное зверье:
«О-го-го-о!»
Протяжным эхом отзывались холмы: «…го-го-о!»
Металась по еловым лапам перепуганная белка.
С шумом, роняя снежные комья, сорвалась лесная птица глухарь.
«О-го-го-о!»
Нерушимо стояли вокруг Дютькова леса. Ничто не предвещало беды.
Но снег в долине истыкан оспенными уколами копыт.
Но на месте Якушкиного двора — мертвое пепелище, и закопченная печь поднималась над ним, как надгробие на кладбище.
И не было больше ничего: ни людей, ни скотины, только воронье карканье да скользкие волчьи тени за кустами.
Потемнело небо, качнулись сосны, будто опрокидываясь навзничь…
Якушка выронил из рук копье, побрел, пошатываясь, к пепелищу. Бездумно, отрешенно разгребал давно остывшие угли. Черепки разбитых горшков… Прогоревший дверной засов… Скособочившаяся от жара медная ступка… Все черное, черное…
Якушка нашарил под печкой щель тайника, вытащил оплавившийся комок серебра и бессильно лег на золу: надежды больше не было. Если бы жена Евдокия с ребятишками ушла по своей воле, она не забыла бы в тайнике свое и Машуткино приданое. Значит, смерть или вечный татарский плен…
Рухнуло в одночасье все, чем был жив Якушка.
Что делать? Начинать все снова — с голой земли, с первого бревна, положенного на пустоши? Надрываться в работе, копить по крохам новое хозяйство? И ждать, когда снова все расхватают хищные татарские руки?
Так случилось с Якушкой на отчей земле, в деревне за Окой. Так случилось и здесь, в звенигородских лесах. И в любом другом месте могло случиться, потому что не было безопасности в Русской земле, вдоль и поперек исхоженной татарскими ратями.
Не оставалось у Якушки больше силы начинать все сызнова. Будто оборвалось что-то, державшее мужика при земле. Одно оставалось Якушке — ненавидеть.
Тяжелая, нерассуждающая, готовая перехлестнуть через край ненависть к ордынским насильникам переполняла Якушку. Ненависть, с которой нельзя жить, если не дать ей исхода — захлебнешься…
В сумерках Якушка Балагур снова пришел в Звенигород. Сидел, коченея, на крыльце воеводской избы, не поднимая глаз на людей, не отвечая на участливые слова. Он ждал, когда воевода Илья Кловыня выйдет в свой обычный вечерний досмотр городского караула. А когда дождался — рухнул на колени, прошептал отчаянно: