Мне бы хотелось однажды подарить маме корзиночку согласных.
– Вы еще молоды.
– К счастью, ты признаешь хоть это…
– Но, – продолжала она, – вы делаете все время одно и то же. Зимой в лицее, летом в поместье в Ландах. Никаких путешествий. Однако без детей вы свободны.
Мама только что разрушила представление о нашей чете.
– Ты мечтала о другом, Лоранс.
– Точно. Я хочу изменить свою жизнь, а ты меня распекаешь. Ты не последовательна.
– С детства ты постоянно к чему-то стремишься. Я тебя знаю.
Фраза, которую никогда нельзя произносить перед своим чадом. Эта сортировочная, которой является чрево, породившее его, не должна объявлять окончательного суждения о нем.
– Послушай, мама…
– Я тебя слушаю.
Я уже представляла свой отъезд в Нью-Йорк. Возможно, существует еще целина, которую можно поднять. Чтобы убедить себя, я повторила:
– Я тебе дам денег.
– На путешествие, – сказала она.
Мне была невыносима ее безучастность, я бы предпочла открытую неприязнь.
– Я возвращаю долг, как я тебе сказала… И ты поедешь, куда тебе захочется…
– Ты помнишь швейцарского врача? В Ивисе? – спросила она.
– Смутно…
– Ты сделала все, чтобы это не получилось.
– Не получилось что?
– Флирт. – Она произнесла это слово с наслаждением. – Ты ревнива… Тебе хотелось, чтобы я принадлежала только тебе.
– Стоило тебе лишь освободиться, мама.
– Легко сказать.
– Ты красивая, мама, видная женщина. Почему ты приняла эту жизнь в осушенном доке?
– В чем? – Она морочила мне голову, размышляя вслух – Я гордилась в этом прогнившем мире тем, что я принадлежала только одному мужчине. Я верила в невинность.
Она взяла сигарету и закурила рассеянно. Я обратила внимание на ее хрупкую шею и изящные руки.
– У тебя никогда не было любовников, мама?
– Тебе хочется, чтобы я придумала одного, чтобы возвыситься в твоих глазах?
– Я ничего не хочу. Я ухожу.
Я приняла решение. Переменю обстановку. Уеду.
– Он свободен, твой американец?
– Наверно.
– Как долго ты будешь с ним?
– Не знаю. Мы поедем, скорее всего, в Калифорнию.
– А что известно об этом Марку?
– Пока ничего.
– В сущности, – сказала она переставляя отвратительную пепельницу, – порядочность мужчины тоже не всегда ценится. Его ждет одно из таких потрясений.
Мне надо было сказать маме правду. Теперь слишком поздно. Я уткнулась в тарелку, наполненную печеньем, которую она незаметно подсунула мне.
– Ешь.
– Спасибо.
– Если бы я могла дать тебе совет…
– Валяй.
– Соглашайся только на билет первого класса. Дешевую женщину быстро бросают. Если ты будешь играть в равенство, то проиграешь.
– Ты себе этого не советовала?
– Я была верна, как осел, – воскликнула она. – Крайне глупа. Если бы мне было сорок, я бы все перевернула.
– Еще не слишком поздно, мама. Разведись. Ведь папа только и мечтает об этом. Из религиозных убеждений ты упускаешь достойных мужчин в ожидании, когда он станет старым и больным и вернется к тебе. Конечно, ты хорошая христианка, но живешь мыслью об отмщении.
– Я его прощу, – сказала она лицемерно.
– Мама, ты действительно веришь в этот цирк?
– Цирк?
– Брак в церкви и рабство после. Как такая умная и красивая женщина, как ты, могла загубить двадцать лет своей жизни из принципов, придуманных мужчинами, чтобы было легче управлять обществом? Ты пользуешься религией, чтобы удержать отца. Вот и все.
– Это касается только меня! – сказала она. Мне было жаль ее.
– Я люблю тебя, мама…
Она порозовела, стала оживленной, обольстительной, неуловимой, богатой, как Крез, с нежно-розовым цветом лица. Я любила ее. Я сказала:
– Папа – урод.
– Я не позволю ему освободиться от меня, – сказала мама. – Но вы, вы могли бы иметь детей. Благодаря мне нет нужды ни в няньках, ни в подругах, чтобы кому-то их подбрасывать, я могла бы помочь. Вы могли бы путешествовать, развлекаться вечером, иметь большую семью, оставаясь свободными.
– Мы не хотели детей, мама, даже если они могли тебя сделать счастливой.
– Тогда зачем появляться перед мэром?
– Женитьба нам казалась более рациональной. Она стала серьезной.
– Вы даже не соблюдали рождественских условностей.
– Условностей?
– То, что делают люди. Дети идут к родителям. Собирается семья. Общение по-человечески.
– Ты была всегда с Иветт.
Она стала очень покорной, но холодной. Меня это пугало.
– Иветт не существует. Я ее придумала. Вы меня унизили вашим равнодушием, тогда я решила, что у меня кто-то есть. Другая одинокая женщина.
Я похолодела от волнения.
– Ты нам лгала?
– Чтобы вас избавить от себя… Вы уезжали кататься на лыжах, твоя свекровь – на Антильские острова, твой отец – с любовницей, что же мне оставалось?
Мне стало страшно, невыносимо страшно, мне казалось, что я в объятиях скелета, одетого в жилет из стразов, его кости меня холодили. У меня не было больше прав на будущее, так много зла я причинила маме.
– Тебе следует знать правду, – сказала она. – Проявлять интерес. Давай выпьем по капельке коньяка… Еще чуточку осталось на дне бутылки.
Мы подарили отцу эту бутылку коньяка три года тому назад. Он ее оставил здесь.
– Ты в шоке, моя девочка. Но я сказала правду, чтобы ты была более благоразумной…
С какой радостью я бы поменяла душу, среду, страну. Мне бы хотелось избавиться от этой боли, которая сжимала мое сердце. Я изводила маму, она терзалась в течение лет. Долгих лет. Она придумала себе подругу.
«Надо бы встретиться как-нибудь с твоей подругой», – говорила я, идиотка, лишенная интуиции, такая же бесчувственная, как запасная шина. Избалованная, заласканная матерью, я говорила только о себе и о Марке. «Умирали» мы от усталости или нет. Бездушное отношение, вот что это… Я всему верила, рождественским елкам, на которые приглашала Иветт, настоящая вдова. «Без детей, – замечала мать, – ей повезло». – «Повезло? Почему?» – «Ребенок не всегда бывает подарком. Он может принести больше горя, чем радости». – «Но мы будем и там любить тебя, мама», – повторяла я, бросая ее 22 декабря, и мы втискивались в набитый битком вагон, где приходилось стоять с лыжами у туалета иногда в течение долгих часов.
Когда Элиан, моя свекровь, возвращалась с Антильских островов, ее кожа была шоколадного оттенка. «Настоящая антилька», – обычно говорила я, а она, жеманничая, возражала: «Не совсем». Неотразимая Элиан, она ни от кого не зависела. Она любила Марка обычной любовью, которая в случае разрыва вызвала бы лишь незначительную боль.
Мама, пока мы ей вручали жалкие подарки, купленные наспех, за десять минут до закрытия в первом попавшемся магазине, улыбалась и говорила, что мы хорошо выглядим.
– Когда ты выдумала Иветт? – спросила я, потрясенная услышанным.
– После твоего замужества…
– А папа этому верил?
– Безусловно. Ему только это и требовалось.
Я принялась кричать:
– Ты еще красива. Ты выглядишь сорокалетней. Почему ты терпишь такую жизнь?
Она вздохнула.
– У меня странная натура. Мне надо быть привитой на ком-то.
– А если бы отец умер?
– Было бы по-другому, – сказала она. – Я бы его больше не ждала.
– Мама…
– Да.
– Ты его ждешь из своих святейших принципов?
– Я поклялась перед Богом, что нас разлучит только смерть.
– Поменяй религию, мама… Разведись…
– Ох, – сказала она. – Какое ужасное слово!
Тогда я завопила:
– Но он фактически разведен. У тебя нет больше мужа. У тебя есть только бумажка. Ты спишь с бумажкой. Ты разговариваешь с бумажкой. Ты безумная.
– Ты – тоже: бросить Марка. Твой отец был соблазнительным, я привыкла к нему. Любезен, достаточно предупредителен.
Она побледнела.
– Если американец не расстанется с тобой, то я тебя больше не увижу.
– Ты приедешь ко мне. Так далеко мы еще не зашли. Я вернусь к началу учебного года. А уеду, скорее всего в начале июля.