Всеми этими особенностями Зенон близок современному стилю и духу научного мышления. И в этом, видимо, основная причина того, что в XX веке интерес к великому элеату заметно возрос.
Зенон не оставил после себя школы, поскольку «учение» его целиком держится не на системе, а на методе, оно скорее негативно, чем позитивно. Но от него расходятся три явных пути в научном познании последующих поколений.
Первый — это диалектические методы и приемы в точных науках, в первую очередь — в математике.
Второй — методология философского мышления, диалектика самого процесса познания, наиболее общих понятий и категорий. Этим путем пошел, в частности, Сократ, диалектику которого мы рассмотрим в следующей главе.
Ну, а третьим путем пошли античные софисты, соблазненные зеноновской смелостью доказать, казалось бы, самые абсурдные вещи, ловко выворачивая понятия «наизнанку» и подменяя один смысл совершенно противоположным. У них, по выражению Гегеля, диалектика оказалась переведенной в «голую субъективность».
Первоначально название «софист» не носило отрицательного смысла, буквально оно означало «мастер слова», «учитель мудрости». И Гегель утверждает, что софисты были первыми учителями Греции. Софистика вышла непосредственно из искусства спорить, убеждать, вести полемику, в этом смысле она родная дочь диалектики, но дочь бесшабашная, непутевая.
Софисты отталкивались от текучести, изменчивости, взаимопревращаемости всего сущего, что было установлено ранними античными диалектиками. Но эта относительность у них превратилась в абсолютный релятивизм, текучесть — в неуловимость, становление бытия — в его иллюзорность, призрачность.
Если Гераклит учил, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды, то его ученик софист Кратил утверждал, что и единожды этого сделать нельзя.
Если Зенон выявил неспособность понятий отразить диалектику движения, то Кратил вообще полагал невозможным что-либо выразить словами, и дошел до того, что объяснялся лишь жестами, указывая на пещи.
Если элейцы сомневались в истинности показаний наших чувств, то софисты вообще отказались от действительности как критерия истинности. Они готовы были идти за логикой доказательств, куда бы она ни вела, и объявлять истинным любое утверждение, которое удавалось обосновать. Критерием и мерой всех вещей для Протагора является сам человек. «Когда дует ветер, — рассуждал Протагор, — одному холодно, а другому нет. Мы, следовательно, не можем сказать об этом ветре, что он на самом деле холоден или нет».
Как будто диалектика, как будто вполне в духе Гераклита, но вывод делается такой, что мы вообще не знаем о мире ничего достоверно.
Все точки над «И» поставил в этом отношении другой софист — Горгий; он установил три положения: первое — что ничто не существует; второе — что если что-либо и существует, то оно непознаваемо для человека; третье — что если оно и познаваемо, то все же передать я объяснить это знание другому нельзя.
Отсюда уже рукой подать до агностицизма Юла и солипсизма епископа Беркли, по которому мир существует только в моих ощущениях, а также и до прагматзма американских философов XX века, по которым истинно то, что полезно. Сами софисты, однако, были скорее эклектиками в гносеологии, чем последовательными идеалистами.
Примеры, которыми пользовались широко софисты, были такого рода:
— То, чего ты не потерял, ты имеешь, не так ли? — спрашивал софист неискушенного собеседника.
— Клянусь собакой, это правда, — отвечал тот.
— Значит, ты имеешь рога! — торжественно объявлял софист. — Ты рогоносец, так как рогов ты не терял.
Вот два софиста решили запутать простодушного человека по имени Ктисипп.
— Скажи-ка, есть ли у тебя собака?
— И очень злая, — отвечал Ктисипп.
— А есть ли у нее щенята?
— Да, тоже злые.
— А их отец, конечно, собака же?
— Я даже видел, как он занимается с самкой.
— И этот отец тоже твой?
— Конечно.
— Значит, ты утверждаешь, что твой отец — собака и ты брат щенят!
Можно себе представить, какими взрывами веселья и хохота сопровождались такие вот фокусы и кунштюки софистов, любивших вести свои беседы при большом стечении народа.
Бот еще один образчик софистического остроумия:
— Сделать необразованного человека образованным — значит убить его.
— Как так?
— Став образованным, он уже не будет тем, чем был, не так ли? А убить человека — это и значит сделать его не тем, чем он был.
Если кто-нибудь из присутствующих уличал софиста во лжи, то тот выворачивался следующим образом:
— Кто лжет, говорит то, чего нет. Но того, чего нет, нельзя сказать, следовательно, никто не может лгать.
Хорошо и метко сказал о софистах А. И. Герцен; «Когда мысль человеческая достигла… сознания и силы, когда она окрепла в ней, узнала свою несокрушимую мощь, — открылось в греческом мире зрелище блестящее, увлекательное, торжество юношеского упоения в науке. Я говорю о оклеветанных и непонятых софистах. Софисты — пышные, великолепные цветы богатого греческого духа — выразили собой период юношеской самонадеянности и удальства… Что за роскошь в их диалектике! что за беспощадность! что за развязность! какая симпатия со всем человечественным! Что за мастерское владение мыслью и формальной логикой! Их бесконечные споры — это бескровные турниры, где столько же грации, сколько силы — были молодеческим гарцеванием на строгой арене философии; это — удалая юность науки, ее майское утро»[157].
Софисты были людьми остроумными, талантливыми и очень практичными. Они первыми почувствовали силу логических доводов, силу убеждения, слова и постарались сделать из этого настоящее искусство, дающее почти магическую власть над людьми. Хорошо сказано об этом у софиста Горгия, славившегося красноречием: «Слово есть великий властелин, который, обладая весьма малым в совершенно незаметным телом, совершает чудеснейшие дела. Ибо оно может и страх изгнать, и печаль уничтожить, и радость вселить, и сострадание пробудить… То же самое значение имеет сила слова в отношении к настроению души, какая сила лекарства относительно природы тел. Ибо подобно тому, как из лекарств одни изгоняют из тела одни соки, другие другое, и одни из них устраняют болезнь, а другие прекращают жизнь, точно так же и из речей одни печалят, другие радуют, третьи устрашают, четвертые ободряют, некоторые же отравляют и околдовывают душу, склоняя ее к чему-нибудь дурному»[158].
Софисты заслужили плохую репутацию, довольно часто доводя свое виртуозное искусство владения словом до полной беспринципности в защищая с одинаковым усердием прямо противоположные точки зрения во имя собственных интересов. При этом их политические позиции и симпатии также были неустойчивы.
На арене общественной жизни Афин софисты выступили как нигилисты и циники, для которых «нет ничего святого». Они иронизировали над пуританской простотой, патриархальными устоями и домостроем, их скептицизм носил убийственный характер для традиционного склада мыслей. И это имело как отрицательные, так и положительные последствия для исторических судеб античной культуры. Протагор, например, поставил под сомнение существование богов, вернее, нашу возможность знать об их существовании. «О богах, — писал он, — я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что их нет, ни того, каковы они по виду. Ибо многое препятствует знать [это]: и неясность [вопроса], и краткость человеческой жизни». За это Протагор был привлечен к суду.
Софисты много сделали, чтобы расшатать и разрушить старое в духовном мире эллинства, не предлагая ничего взамен. Но неверно было бы изображать их только карикатурно и негативно, как повелось с легкой руки Платона. Софисты, разработав субъективную сторону диалектики, показав гибкость понятий, их относительность, их текучесть, взанмопревращаемость, продемонстрировав их неисчерпаемые внутренние возможности, тем самым подготовили ту почву, на которой диалектика в античности достигла высшего расцвета в лице Сократа, Платона, Аристотеля.