Мысль эта была не только фривольной, но - в конечном счете - могла показаться даже и безумной, ибо ученый таким образом приравнивал одно к другому два события, не имевшие меж собой ничего общего; в случае рождения ребенка можно было рассуждать о рождении в полном и изначальном, исконном смысле этого слова, а в случае Философского камня - лишь в смысле переносном. Но на самом деле это не так,- ведь и Камень претерпевал истинные муки рождения, ибо и он, словно дитя, возник не иначе как путем обручения и смешения двух начал - мужского и женского. Мужское начало представлено тут Философской серой, что, разумеется, не имеет ничего общего с серой обычной: потребная ученому сера была с трудом добыта из чистого золота, являющего собой овеществление тепла, заключенного в земле, и пламени; на языке алхимиков она получила одни лишь мужские названия, как-то: Змеиный самец. Король, Супруг, Дух, Делатель, Бескрылый дракон или Красный лев. Женским началом, с чем Философская сера была соединена во время Венчания, когда роль патера исполняла Философская соль, выступала Философская ртуть, экстрагированная из серебра материализованная влага, заключенная в воде и воздухе, которая зовется Армянская сука, а также Лилия или Белая манна, Семядоля, Молоко, Белая пани, Переменчивая пора - и множеством иных не менее удивительных, воображение воспламеняющих названий. Дитя рождается матерью, оплодотворенной отцом, отец в свой черед тоже родился во чреве своей матери; и четыре стихии, породившие белый свет, то бишь: земля, вода, огонь и воздух, чьим драгоценнейшим дериватом является Философский камень, сами возникли из световой Пратуманности, именуемой Матерью.
Лукавая мысль алхимика, пробившаяся из глубины его учености, была таким образом вполне оправдана, ибо при сотворении Мира, Философского камня и Дитяти речь шла об одном и том же. Разумеется, беспримерное напряжение, которого - в отличие от деторождения - требует сотворение Камня, возникает единственно потому, что человек - весьма неловкий алхимик в сравнении с алхимиком божественным, чье присутствие ощущаешь в любом живом организме, что Аристотель именовал "энтелехия", Парацельс - "архей" и что, стало быть, теперь Янек вправе именовать "алхимик - неведомый мастер и всегдашний гость"; ему известно все, вплоть до того, что еще надлежит постичь, и он совершенно безошибочно управляет изменениями, происходящими в человеке, аккуратно поддерживает температуру тела на надлежащем уровне и пульсацию сердца в надлежащем ритме, четко отделяет вредоносное от полезного, а в женском лоне, громоздкое подобие которого являет собой печь "ата-нор", умело регулирует процесс созревания и роста нового индивида. Господи боже мой, вздохнул пан Янек, какое чудо! Сколь милостиво и прозорливо с твоей стороны дать мне преемника в мияуту, когда я убеждаюсь, что изнурительный труд всей моей жизни не пошел прахом!
Ибо в том, что пан Петр Кукань из Кукани продолжит дело пана Янека Куканя из Кукани, с тем лишь различием, что трудиться он будет в иных, более благоприятных условиях, чем его отец, не могло быть ни малейших колебаний и каких-либо обоснованных, разумом оправданных сомнений.
Великие задачи возлагаются на тебя, милый Петр, ибо ты ошибаешься, коли полагаешь, что Философский камень - венец всего и, значит, отец твой довел дело до конца. Так ли уж важны все злато и серебро мира, если жизнь человека столь коротка и преисполнена страданий! Но все это пустяки, пустяки - ради того и появился на свет Петр Кукань из Кукани, дабы для собственных нужд и нужд своих близких придумать Алкагест, универсальное лекарство, которое впитывает, растворяет и выбрасывает из тела все, от чего оно стареет, и тем делает человека бессмертным. Однако Петр Кукань из Кукани будет далек от того, чтоб удовлетвориться реализацией Алкагеста: славу рода Куканей он доведет до апогея, разрешив загадку изоляции Мирового духа, и тем отыщет средство, с помощью которого гнилое дерево превратит в дерево здоровое, а умирающему старцу вернет юношеское проворство и силу; и ежели твоя гениальность, в коей я не сомневаюсь, соединится еще с прилежанием и терпеливостью, тебе удастся разрешить наконец и вековечную проблему гомункулуса, искусственного человека, зарожденного в реторте.
Раздвигая в улыбке строгие губы, пан Янек прикрыл утомленные веки, чтобы во всем великолепии представить себе гомункулуса, свободного от человеческих недостатков, малюсенького, с мизинец, и прелестного, будто восковая фигурка, вылепленная рукою мастера, ловкого и язычески проказливого и при всем том бесконечно признательного за это свое уму непостижимое, невероятное существование, ибо, как известно,- нет ничего худшего, чем небытие. Он видел его, этого диковинного карлика, усилием науки вырванного из бесконечной пустоты, этакого потешного паренька, видел, как он расхаживает по столу среди книг, и циркулей, и чернильниц, постоянно готовый откуда-то выскочить или выглянуть, стройненький, грациозный, наряженный в милый костюмчик испанского дворянина; сбоку у него рапира, изготовленная из отточенного острия стальной шпиговальной иглы - когда-нибудь он выиграет свой первый бой с голодной мышью. Меж тем как ученый, трепеща, представлял себе этот беспощадный турнир благороднейшего создания с наиничтожнейшей и примитивнейшей тварью изо всех, сколько их ни бегает на земле, очки съехали с его носа, и он незаметно уснул покойным сном.
ТРИ ЖЕНЩИНЫ
Итак, в ту прохладную апрельскую ночь в доме у Куканей спали все - пан Янек, которому снился гомункулус; брат Августин, кому, без сомнения, грезилось нечто благочестивое; дитя, которому, как нам думается, не снилось пока ничего, и маменька, молоденькая, но деятельная дочка бедного кастратора; ей, применительно к незатейливости ее мысли, мерещилось нечто сбивчивое, что-то о золотых каретах, в которых когда-нибудь покатит ее сын. Меж тем над колыбелью - неведомо откуда возникнув - наклонились три женщины.
Откуда они взялись - оттуда и взялись, взялись - и все тут: да, да, только так, и никак иначе. Явились, откуда всегда являлись с незапамятных времен, и теперь собрались в одном месте. Все три были прекрасно сложены, стройны, облачены в блестящие, вольно ниспадающие одежды и словно просвечивали - то больше, то меньше. В те поры их называли Парки, богини судьбы, за ними и до сих пор сохранилось это прозвание, но в действительности это были древние мойры языческих верований - Клото, Лахесис и Атропос, дочери бога-громовержца. Клото и Лахесис были светлые или светловатые, Атропос - чернявая, то есть до такой степени черная, что, если бы не угольки, еще тлевшие в очаге камина, ее вообще нельзя было бы заметить.
Прежде чем исполнить свое предназначение, ради которого они пустились в путь, богини рассмотрели ребенка, чью судьбу им предстояло определить. Клото и Лахесис, склонившись над колыбелью, честно и с полной ответственностью размышляли, чем добрым наградить, что доброго присудить этому усердно посапывавшему во сне мальчугану, который с первого же взгляда покорил их сердца - не важно, что сердца эти были прозрачными. Зато Атропос удовольствовалась одним-единственным мельком брошенным взглядом и не задумалась ни на минуту. Да и не было в том нужды. По ее мнению, сверх меры резкому, любой человек - будь то мужчина или женщина, белый или черный, плебей или вельможа, такой либо сякой - все заслуживают лишь самого худшего. Зло понятней добра.
- Как по-вашему, сестры, не пора ли начать? - наконец спросила она.
- Ну, начинай,- согласилась Клото.
- Ладно, начинай,- присоединилась к сестре и Лахесис.
Они по опыту знали, что для дитяти выгоднее, если первой выскажется Атропос, чернявая, потому что даже если она и присудит ему самые что ни на есть злосчастья, они, добрые богини, смогут еще как-нибудь поправить дело. Классическим примером тому может служить широко известная сказка о принцессе Rose d'Eglantine, то бишь Спящей Красавице, которой Атропос напророчила, что в возрасте пятнадцати лет она уколется о веретено и умрет. Но поскольку - к счастью! - Клото еще не произнесла своего приговора, в ее силах оказалось несколько изменить это мрачное пророчество в том смысле, что хоть принцесса и уколется, и умрет - тут уж ничего не поделаешь,- но смерть эта будет лишь мнимой, и спустя сто лет принцесса проснется снова. Как нам известно из частных, но вполне достоверных источников, Лахесис, когда все свершилось, горько упрекнула свою светленькую сестренку за то, что такую незадачливую судьбу она не сумела улучшить более изысканным и для принцессы более выгодным способом, просто употребив вполне невинное, но, благодаря своей обтекаемости, куда более многозначное и емкое словечко "разумеется". Принцесса,- могла бы сказать Клото,- разумеется, уколет пальчик о веретено, если веретено вообще попадется ей в руки, но поскольку такие предметы, как веретена, в королевских замках не водятся, принцесса избегнет своей судьбы, во всех прочих случаях неотвратимой, и скончается в возрасте девяноста лет, так и не увидав никакого веретена, не то что не уколовшись.