Выбрать главу

Кривая сучка с Семерки тихонько завыла, когда поезд тронулся, а

Смушка осенила Машеньку честным крестом, правильно сложив персты, но по-прежнему стесняясь своих ногтей, из-под которых никакими ухищрениями не удавалось добыть остатки угольной пыли.

Купе занимали трое мужчин – рослые, широкоплечие, с крупными резкими чертами лица, они казались братьями. Они тотчас освободили для Машеньки нижнюю полку, убрали подальше свои чемоданищи и баулы, чтобы пристроить ее поклажу, и предложили чаю. Старший, Петр, поставил на столик бутылку без этикетки.

“Коньяк, – сказал он. – Настоящий”. Настоящий – значит, как понимала Машенька, крымский, и с радостью пригубила разящую сивухой и припахивающую луком жидкость. Мрачноватые братья с улыбкой переглянулись и залпом выпили коньяк из чайных стаканов.

И без вина веселая, Машенька, которая ощущала легкость тела и радость души, нараставшие с той минуты, как тронулся поезд, рассказала братьям о своей матушке, научившей ее садиться на стул так, чтобы платье никогда не мялось: для этого нужно было представить, что садишься на ежа. С этим колючим зверьком под попой девочка прожила все детство, но выучилась носить платье так, что его даже после стирки было необязательно гладить.

Открыла свой маленький секрет – о сердце, формой напоминавшем полуостров Крым. А под вечер, после очередной рюмки крымского напитка, поведала историю Опиздемиды, о которой, оказывается, братья были наслышаны, как и все остальные жители Крыма. Мужчины целовали ей руки, а Петр после каждой рюмки целовал в щеку ближе к губам – по крымскому обычаю. Он сидел рядом с ней и широко улыбался золотыми зубами, а когда братья вышли покурить, жадно поцеловал Машеньку сначала в плечо, а потом, решительно приспустив лямочку платья, в грудь, отчего Машенька, никогда не испытывавшая такого блаженства, едва не потеряла сознание и призналась, что безумно – без-ум-но – любит златозубого Петра.

Глубокой ночью они вчетвером вышли на каком-то полустанке, где их ждали похожие на братьев двое мужчин с мотоциклами. Машеньку усадили в коляску.

– Мы уже приехали? – сквозь сон спросила она.

– Почти, – успокоил ее Петр. – Передохнем немного и дальше поедем.

Не прошло и получаса, как мотоциклы въехали в лесную деревушку.

Петр на руках внес спящую девушку в дом, отпихнул ногой бесхвостую и безухую собаку и вполголоса приказал одноглазой женщине, неподвижно сидевшей за накрытым столом:

– Иди на сеновал.

Одноглазая молча встала, помогла разобрать постель и исчезла за занавеской. Петр бережно раздел Машеньку и лег рядом.

Рано утром она проснулась в объятиях огромного мужчины, пахнущего перегаром и спелыми яблоками, поняла, что этой ночью стала женщиной, и с радостно бьющимся сердцем прижалась к его смушковой груди. Засыпая, вспомнила старуху с подбородком-кувалдой, увидела красивого курчавчатого Пушкина и кривую сучку с Семерки, вдруг разинувшую пасть и выдохнувшую гулкий огненный факел. Понятно: она ведь всю свою собачью жизнь прожила в кочегарке на бумажной фабрике…

Разбудили ее мужские голоса за занавеской, отделявшей спальню от кухни. Машенька смущенно скомкала простыню с алым пятнышком, сунула ее под подушку, наскоро оделась и весело закричала:

– Тук-тук-тук! Я проснулась.

Голоса за занавеской мгновенно умолкли.

За столом сидели пятеро мужчин во главе с Петром.

– Ты пока умойся во дворе, у колодца, – ласково попросил он, – а мы тут один разговор договорим, заодно и завтрак будет готов.

Слышала?

Одноглазая баба, стоявшая у плиты со сложенными на высоком животе руками, кивнула.

Во дворе на Машеньку строго воззрилась бесхвостая и безухая собака. Умываясь из ведра ледяной водой, девушка постоянно чувствовала на себе взгляд зверя.

– А почему она такая? – спросила она у вышедшего на крыльцо

Петра. – Ни хвоста, ни ушей…

– Чтоб злей была, – добродушно откликнулся мужчина. – Отбираем щенков покрепче, рубим им вживую хвосты и уши, а по живой крови

– крутым кипятком.

– Так ведь больно! – ахнула Машенька.

– Зато память на всю жизнь. Если с людьми так, то почему с собаками нельзя? – Он обернулся к братьям: – Перевезите его к

Грише Крапиве. Пуля-то насквозь? Завтра на ногах будет.

После завтрака Петр с золотой улыбкой сказал Машеньке:

– Сегодня ночью у меня дела в отъезде, у него переночуешь. -

Кивнул на брата. – Одна по деревне не ходи, от баб и собак держись подальше.

В доме Григория их встретила одноухая нестарая женщина, которая приняла чемодан, перевязанный веревкой, и молча скрылась в комнатке за печкой, занимавшей половину дома.

– Слушай, Гриша… – Машенька вдруг прыснула в кулачок. – Что это у вас жены все какие-то порченые, извини меня? И как ваша деревня называется?

Красавец Григорий с жаркой улыбкой за руку подвел Машеньку к зеркалу в рост и несколько мгновений любовался: ай да парочка!

Пара и впрямь была хоть куда.

Одноухая из-за печки вынесла на подносе две большие рюмки, хлеб и яблоки. Григорий и Машенька чокнулись и выпили, улыбаясь друг дружке. Он привлек ее к себе и поцеловал. Расстегнул платье.

Вечером Машенька съела целое блюдо спелых желтых слив и ночью вдруг почувствовала рези в животе. Григорий едва успел соскочить с кровати. Сгорая от смущения и боли, Машенька голышом выскочила во двор и тотчас присела под стеной.

Григорий вынес ей простыню и достал ведро воды из колодца.

Пока она мылась, он курил ароматную папиросу, пахнущую донником, и что-то мурлыкал.

– С постелью нехорошо получилось, – со смехом проговорила

Машенька. – Но я сейчас…

– Баба уже сделала все. – Он бросил окурок в траву и закутал

Машеньку в полотенце. – Богиня!

Утром она завтракала одна – Григорий обещал скоро вернуться.

Из-за занавески за нею наблюдала одноухая женщина. Когда

Машенька взялась за чай, женщина сказала:

– Деревня никак не называется. Мы-то ее для себя Берлогой зовем, а по-настоящему – О-эМ триста семнадцать дробь восемь. Женская колония. Восьмерка. После ликвидации кто куда разбежался, а нам было некуда, вот мы и остались здесь, с этими. Мужики они ничего и на нас согласны. Иногда привезут какую-нибудь урлу вроде тебя, ну так что ж, на то и мужики. Не бойся, не обидят. Они щедрые.

– А урла – это что?

– На музыке – краденая вещь. Но Грише ты про это не говори: он музыки терпеть не может.

– Музыки?

– Блатного разговора. Насидишься в тюряге – такому языку научишься, что держись. Они-то не сидели, они народ промышленный…

– Так они меня украли? – Машенька была в восторге. – Надо же!

– Они щедрые, – повторила женщина, по-прежнему скрывавшаяся за занавеской. – Напоследок мы тебя в баньке попарим – и езжай себе своей дорогой.

Машенька благоразумно промолчала: вдруг почему-то мамин ежик под попой зашевелился.

Было в последних словах одноухой насчет баньки что-то недоброе или показалось, Машенька не успела понять: вернулся Григорий. С ним был златозубый Петр и молодой белокурый гигант с родинкой на лбу. Все были весело возбуждены и голодны. За столом говорили о чем-то непонятном, но Машенька не переспрашивала, вспоминая разговор с безухой хозяйкой. И только улыбнулась Петру, когда тот сказал, что эту ночь она проведет с белокурым братом.

После белокурого она ночевала у Сергея, потом у Ивана, у жены которого были узкие острые щучьи зубы и костыль с узкой подушечкой, чтобы не натирало подмышку. В шестой дом ее не повели: там обитала одинокая женщина Мария с малолетним сыном.

Машенька поняла, что эти пятеро мужчин живут воровством и грабежом на железной дороге, перепродажей и скупкой краденого.

Дело было опасное – Ивану даже пуля от охранника склада досталась, – но прибыльное. “Как в „Тамани” у Лермонтова, – думала Машенька. – Только у Лермонтова это и страшно, и красиво”. А здесь было красиво, может быть, лишь в первый день, а так – страшновато и скучно.