– Мрачная вещь – крест! Мрачно все, что осеняют крестом. Тысячу лет вы копошитесь во тьме и ничего не видите! Головы не поднимете из-под креста. Это вам такое наказание. Вы против божьего дара и творения. Что тут скажешь? Крещеный народ – слепой народ, несчастный народ.
Он говорил медленно, почти сочувственно, обращаясь не к фра Марко, а куда-то вдаль, словно видел там людей, согнувшихся под тяжестью креста, слепых ко всему светлому и прекрасному в мире.
Фра Марко невольно оторвал взгляд от котла и посмотрел на турка. Закинутая голова, бледное лицо, зеленые тени под горящими глазами. И ему вспомнилось нечто далекое и возвышенное: голова святого, которого он видел на иконе в римской церкви. И как ни старался он отделаться от этого смущавшего его греховного сравнения, оно возвращалось и преследовало его неодолимо, словно наваждение. Ни дать ни взять голова святого мученика – такая же одухотворенность, тот же блеск в глазах, а на лице выражение возвышенного страдания. И эта голова, напоминающая святого, изрыгает непонятные, срамные и богохульные слова. Все это было как дурной сон, мучительный и противоречивый.
Он закрыл глаза, чтоб не видеть турка. В красном мраке, в который он вдруг погрузился, колыхался перед ним желтый круг, похожий на свет светильника из катакомб, а в нем неясный мужской профиль, над которым он тщетно искал надпись. Одурманенный воспоминанием, он совсем забыл о турках. Но едва он открыл глаза, как перед ним возникла огромная голова Мехмедбега Белградца. Глядя на него и невольно прислушиваясь к его рассуждениям, фра Марко чувствовал себя смущенным и ничтожным; если б в эту минуту нужно было осадить турка, он бы не смог и не посмел этого сделать. Последнее слово осталось бы за странным нехристем.
Турок говорил без умолку, воображение его разыгралось. Его изможденное и бледное лицо в ярком свете костра казалось еще бледнее, губы были синие, жидкие усы – какие-то безжизненные. Но большие, умные и глубокие глаза сверкали огнем, отраженным от костра, и еще другим огнем, более сильным, бьющим изнутри.
По другую сторону котла, в столь же ярком свете блестело полное лицо фра Марко. Оно было краснее обычного и лоснилось от пота; его младенчески голубые глаза, почти без черноты в зрачках, совсем поблекли, слившись с лицом.
Так и сидели они – задумавшийся турок и взволнованный монах, пока Кезмо не завозился и не закашлял.
Кезмо поднялся, зевнул и, угрюмо моргая, подошел к котлу, сел и потребовал воды. Внутри у него все горело от острой еды и ракии, и он беспрестанно разевал рот. Видно было, что сон не отрезвил его. Он зажег короткую трубку и теми же щипцами, которыми брал уголек, стал рассеянно ковырять глину на крышке котла. Фра Марко взглянул на него несколько раз, но Кезмо продолжал крошить высохшую глину. Фра Марко обозлился:
– Что ты делаешь? Откроешь мне котел, сколько добра пропадет!
В ответ пьяница, точно капризный ребенок, взмахнул щипцами и отбил с той стороны, где сидел, всю глину. Под крышкой заверещал пар, и в ту же минуту фра Марко, в котором вскипела кровь, вскрикнул:
– Подлая твоя душа, труд мой губишь!
Схватив сырое, чуть-чуть обгоревшее полено, поднял его, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошел на Кезмо. Турок, еще державший в левой руке щипцы, правой выдернул из-за пояса крошечное неказистое ружьецо и выстрелил фра Марко прямо в живот. Сраженный пулей с такого близкого расстояния, монах выпрямился во весь рост, два раза взмахнул поленом, будто подавая кому-то вдалеке знак, и рухнул всей своей тяжестью на котел. Огонь зашипел от пролитой жидкости и стал гаснуть.
Мехмедбег, очнувшийся от своих грез, помогал Кезмо встать. Фра Марко беззвучно корчился на земле, с силой раздирая на себе одежду, так что трещали пуговицы.
Мысли пробегали у него в голове с молниеносной быстротой. Лихорадочно и зло. Он хотел что-то выкрикнуть, но отяжелевший язык ему не повиновался. В голове шумело, глаза застлала красная пелена. Он еще думал: «Ох, убили! Сильно ударили, в самое нутро. Теперь разграбят и спалят все. В твои руки, боже! Ох, все гибнет! Все. Убытки и разорение!» И мысль его угасла.
Лившаяся из котла вода быстро тушила огонь. Становилось все темнее.
Прошло довольно много времени, пока братья, разбуженные выстрелом, решились войти в сарай. Турки уже ушли. Фра Марко боролся со смертью. Полусонные и испуганные монахи засуетились. Посреди сарая стоял прибежавший на выстрел Танасие; он смотрел вокруг большими, полными ужаса глазами, которые обычно всегда были опущены в землю. Братья кинулись за бинтами и лекарствами, старались остановить кровотечение. Фра Петар Яранович опустился на колени возле фра Марко. Левую руку он подсунул ему под затылок, а правой держал его руку. В ногах умирающего встал на колени послушник с большой восковой свечой.
Фра Марко не мог говорить, рот его наполнился кровью, но глаза, затуманенные болью и горестным изумлением, пристально смотрели в зрачки игумена. В ответ на вопрос игумена он моргнул, что означало покаяние в грехах своих, еще раз озабоченно взглянул на погасший костер, на перевернутый котел и испустил дух.
Долго еще после смерти фра Марко монастырь пребывал в страхе и смятении и не мог войти в обычную колею. Братья, сообразно возрасту и нраву, плакали, ругались, скрежетали зубами или, закрыв лицо ладонями, молились богу.
В похоронную книгу, в которую заносили всех усопших братьев, отмечая в записях и главные их достоинства, фра Иван Субашич, тот самый, что некогда сменил фра Марко в Риме, записал по-латыни, что второго декабря сего года приял мученическую смерть монастырский викарий фра Марко Крнета и что убил его Turca quidam pessimus Kezmo dictus.[4] И так как покойный принадлежал к низшему духовенству и не отличался ни ученостью, ни особым благочестием, не блистал никакими талантами, Субашич только прибавил: «Requiescat in pace!»[5]
Но старый фра Степан Матиевич, который почти никогда не спал, имел обыкновение по ночам исправлять то, что ему не понравилось, но чему он не мог помешать или воспрепятствовать днем. Слоняясь как-то ночью по монастырю, он нашел похоронную книгу и, хотя ему это запрещали и прятали от него книги и бумаги, перечеркнул крест-накрест холодную латинскую запись Субашича и дрожащей рукой старинной монашеской вязью, неразборчиво приписал с краешку возле перечеркнутого некролога: «Он любил монастырь, как свою душу. Да будет это известно».