Выбрать главу

— Малышка все время кричит, когда тебя нет.

— Чепуха! — сказала она резко. — Разве она понимает, здесь я или ушла?

— Может, у Даши не хватает молока? Она же кормит своего.

— Если у кормилицы нет своего, откуда взяться молоку? — усмехнулась Софья Михайловна, выщипывая крошечными щипчиками волоски на переносье. — Ты думал, я сама буду кормить?

— А почему бы и нет? Я считаю, каждая мать должна сама кормить свое дитя.

— Прекрасное правило домостроя!! Вот бы и женился на Даше.

Она говорила просто так, отталкивая звуковые волны, насылаемые на нее мужем. Его соображения и чувства ничуть ее не занимали. Важно было лишь то, что ждало ее впереди. И тяга была столь велика, сокрушительна, необорима, что он мог бы на коленях молить ее остаться, рыдать, заламывать руки, грозить оружием, стрелять, наконец, — все тщетно. Пока в ней жива кровь, она все равно будет стремиться туда, раненая поползет, как собака с перебитым хребтом. То было явление природы, а не слабой человечьей сути.

— Можете вы раз в жизни исполнить мою прихоть? — сказал он измученным голосом.

— Какую еще, Дельвиг?

— «Еще»! Можно подумать, что я постоянно обременяю вас своими просьбами. Останьтесь дома.

— Глупенький Дельвиг!.. — Последний быстрый взгляд в зеркало, и вот она уже метнулась к двери, обдав его теплой волной.

— Когда ты будешь? — спросил он вдогон.

— Буду, милый, буду… Куда я денусь?.. Всегда буду с тобой… до гробовой доски… — Голос ее затух, затем всплеснулся, когда она увидела Керн, и дамы приветствовали друг дружку восторженными междометиями. Но вот замер их птичий щебет, натужно скрипнула пролетка, и цокну ли копыта лошадей. Все!..

А ведь это счастье — так стремиться куда-то! И пусть в апофеозе безудержного порыва — пошлый франт, или раздушенный камер-юнкер, или гусар, пропахший табаком и жженкой, — правы французы: важно хмельное вино, а не бутылка. И в клочья все приличия, обязательства, в клочья сердце человека, которому ты клялась в любви, с которым стояла перед аналоем…

Дельвиг прошел в маленький кабинет, притемненный парусиновыми маркизами. Тяжелое, жаркое, не свойственное Петербургу солнце ломило сквозь плотную ткань, над письменным столом то набухало, то сокращалось пыльное светлое облачко. Он достал из ящика стола недавно написанное стихотворение: «За что, за что ты отравила неисцелимо жизнь мою». Ему казалось, что грубая обнаженность только что разыгравшейся сцены заставит его переписать последнюю строфу, обесценивающую жгучую горечь целого, но тешившую душу каким-то отрицательным проявлением силы. Он вдруг поверил, что может вырваться из рокового круга, очерченного его деликатностью и несчитанием с собой, если, отбросив все приличия, закричит в голос, завоет так, что небу станет жарко, глядишь, и повернется, заскрежетав, ржавая ось его судьбы. Он перечел стихотворение, последнюю строфу вслух:

И много ль жертв мне нужно было? Будь непорочна, я просил. Чтоб вечно я душой унылой Тебя без ропота любил.