Что и говорить, идея заманчива. Будь так, хорошие люди перестали бы любить «нехороших», «перспективные» браки возобладали бы над теми, которые не сулят никаких выгод. Поубавилось бы конфликтов и драм, но вот стал ли бы человек счастливей — в этом я еще не уверен. Боюсь, что он стал бы духовно беднее, суше, скучнее. Дорогой ценой обошлось бы людям столь желанное освобождение от сердечных мук! Отрадно лишь, что эта чудесная перспектива едва ли угрожает нам в ближайшие годы.
Только вот все ли, что зовут в просторечии «ревностью», вправе так называться. «Умри, чтобы не досталась другому» — это ли ревность? Или это месть самца, самовольно присвоившего себе монопольное право — не на человека, на вещь? Читаю в одном судебном документе: «Л. из ревности нецензурно оскорбил свою жену…» Оскорбил — из ревности? То есть, иначе говоря, — от любви? Вот уж, право, слова, которым неуютно друг подле друга.
Кому-то из древних принадлежит афоризм: «Любовь, не возвышающая душу, не есть любовь». Если так, а это действительно так, то и ревность, этот нежеланный, но подчас неизбежный спутник сильной любви, ревность, не возвышающая душу, а превращающая человека в животное, — не есть ревность.
Ревность или не ревность? Для кого-то это пустопорожний спор о словах, псевдофилософские упражнения, претензия на глубокомыслие. Для Агеева — вопрос жизни. Ибо, если руку его направляла эта зловещая «тень любви», он может не только не опасаться смертного приговора, но даже рассчитывать на снисхождение. Мягче мы стали относиться к патологии сердца. Мягче и человечней. Нет, нет, ослепленный ревностью убийца прощения все равно не получит. Но те побуждения, что заставили его преступить закон, уже не назовут низменными, не приравняют к корысти, как это делал прежний Уголовный кодекс, несший на себе печать несколько упрощенных представлений о «пережитках».
А вот если в Агееве заговорил не голос попранной любви, а голос попранного мужского самолюбия, его могут наказать куда как строже. Я не против такого уважительного отношения к любви. Но мыслимо ли с аптекарской точностью разложить по полочкам те чувства, которые руководят человеком в критические минуты его жизни?
Комовский — человек совсем еще молодой, одет с иголочки, стрижка модная и очень ему идет. Мне нравится его улыбка, беспомощная какая-то, застенчивая, столь неуместная здесь, в судебном зале.
Он женат, у него ребенок. Он и в мыслях не имел жениться на Алле. Та знала об этом и никогда ни в чем не упрекала его. Даже следователю ни слова о нем не сказала, чтобы не впутывать его в грязное дело. Хорошая была женщина Алла Агеева, он смело может подтвердить это перед судом.
— Значит, свидетель, вы утверждаете, что были у Агеевой, когда утром пришел ее муж?
— Да.
— Почему сразу не сообщили об этом, как только началось следствие?
— Не хотел поднимать шум.
— И все-таки подняли…
— Так ведь молчи я дальше, Агееву стало бы хуже. Как-то это все не по-людски — ради своей шкуры человека топить. Ну, и решился! А теперь вот мне выговор закатили…
Выходит, Агеев не соврал, утверждая, что видел мужчину, выпрыгнувшего через окно. Может ли это, однако, послужить ему извинением, если вполне доказано, что мысль расправиться с женой за поруганную любовь пришла к нему много раньше — задолго до того, как увидел он счастливого соперника в своей квартире?
Томас Мор пожал бы его благородную руку: жителям Утопии великий мыслитель завещал не щадить неверных жен. На первый раз им грозила «строжайшая форма рабства», повторенное же прелюбодеяние каралось смертью. Этот нравственный постулат не дождался Утопии, он стал юридической нормой гораздо раньше — в обществе, меньше всего походившем на то, о котором мечтал Мор. Кодекс Наполеона признавал «извинительным» убийство жены, застигнутой мужем «на месте преступления в их супружеском доме». А прославленный сердцевед Александр Дюма-сын даже называл это узаконенное убийство «высоконравственным»: его знаменитой брошюре «Мужчина — женщина», выдержавшей только на родине десятки изданий, рукоплескало все мировое мещанство.
…Драматичнейший эпизод процесса — словно кадр из кинобоевика. Открывается дверь, и входит Алла. Агеев снова опускает свою горемычную голову, Комовский загадочно улыбается, судьи всматриваются в лицо потерпевшей, и только прокурор спокойно постукивает пальцами по столу. Это он ее разыскал, вернул, так сказать, с того света, презрев мистический страх. И теперь она должна нам поведать чудо своего воскрешения.
Она не скрывает, зачем объявилась покойницей. Подробно рассказывает, как задумала этот маскарад и как вовлекла в него свою маму.