«Пошлость не так прилипчива, как это порою кажется», — успокоил меня директор, а я уже видел зримые результаты уроков, которые преподала детям учительница «прикладной» психологии. Одна девчушка шестнадцати лет сказала мне о другом учителе словами и тоном Ангелины Кузьминичны: «Таким не место в рядах педагогов». — «А чем он, собственно, провинился?» — полюбопытствовал я. Она ответила туманно и многозначительно: «Вы думаете, мы слепые? Как бы не так». Потом она почтительно раскланялась с этим учителем в коридоре и кокетливо ему улыбнулась: приближались экзамены…
Я еще не успел уехать, а в училище поспешили сделать выводы и принять меры. Ангелину Кузьминичну уволили: есть закон, позволяющий расстаться с «работником, выполняющим воспитательные функции», если он совершил аморальный поступок, несовместимый «с продолжением данной работы». Марат Петрович, чье поведение действительно не отличалось высокой моралью, ушел сам: имя его было скомпрометировано, авторитет подорван, оставаться в училище он больше не мог.
Так закончилось дело, о котором, поразмыслив, я решил не писать: запоздалое выступление не имело, казалось, ни малейшего смысла.
Но смысл все-таки был, потому что «дело», как мы знаем, отнюдь не закончилось.
Прошло почти два года…
Судья встретил меня хмуро: назначенный на завтра процесс предвещал бурю. Один из педагогов училища привлекался к ответственности за серьезное преступление против нравственности, и этот поистине редчайший случай не мог оставить никого равнодушным.
Вина педагога — я цитирую обвинительное заключение — состояла в том, что он «клал руку на плечо своих учениц…». Я помнил «искусителя» еще по первому приезду: он был, пожалуй, самым яростным противником чтения любовных писем, смакования пикантных деталей — он решительно восстал против вторжения в альковные тайны, а когда Ангелина Кузьминична стала перед ученицами «разоблачать» порок, во всеуслышание назвал это грязью и пошлостью. Теперь его позиция в том конфликте обращалась косвенно против него: выходит, он тогда уже, затаив порочные мысли, пытался усыпить бдительность недремлющих стражей морали.
Учителю было за пятьдесят. Пройдя войну и закончив ее в Берлине, он вернулся домой с нашивками за ранения и с ленточками боевых орденов. Четверть века он отдал педагогике, из них четырнадцать лет преподавал здесь, в этом училище. Вот уж, право, кого невозможно представить в облике сластолюбца — добродетельного семьянина, порядочного и скромного человека! Но, с другой стороны, безупречное прошлое само по себе ведь не служит еще доказательством, что данный поступок не совершен.
И все же, и все же… Я читал собственноручные заявления «потерпевших», протоколы допросов, а в ушах звучал голос Ангелины Кузьминичны — ее стиль, ее пафос, ее любимые обороты. На следующий день, когда начался процесс, я уже не читал эти показания — я их слышал, и трудно было отделаться от мысли, что вещает не Ангелина, а три девочки школьного возраста, успевшие вжиться в образ пламенного трибуна, обличающего порок. «Считаю, что гражданин такой-то (следовала фамилия учителя — без имени, без отчества) должен быть сурово наказан… Он посягнул… Он нарушил… Мы требуем…» Поражали не столько жесткость и непримиримость и даже не лишенная малейшей стыдливости откровенность, сколько гладкая обкатанность формулировок, традиционный набор фраз, не несущих решительно никакой информации, но продиктованных яростным гневом.
Гнев, однако, был не всамделишный — напускной: дав показания и вернувшись на место в зале, обличительница зла тут же сбросила с себя чужие доспехи и, с милой непринужденностью улыбнувшись подругам, победно им подмигнула: роль и правда была сыграна очень неплохо… А тем временем «гражданин такой-то» мучительно вглядывался со скамьи подсудимых в эти симпатичные детские лица — пытался что-то понять и явно не понимал. Предстоящая кара едва ли страшила его — в самом худшем случае она не могла быть слишком суровой, — но легко представить себе мучительный стыд, который испытывал этот, не первой молодости, учитель, выслушивая обвинительные речи своих учениц.
Когда у одной из них внезапно умерла мать, он встретил девочку в коридоре на следующий день после похорон, увидел ее глаза и в них — страх, беспомощность, боль… Он подошел, молча положил руку на плечо, притянул голову к себе, и она уткнулась носом в его пиджак, всхлипывая и дрожа. Учитель провел ладонью по ее голове, так ничего и не сказав, — слова были бессильны… И совсем не придал значения кривой ухмылке проходившей мимо другой ученицы, ставшей очевидицей этой «странной сцены»…