В учебной команде, где муштровали новобранцев, надумал я прикинуться эдаким деревенским дурнем — вдруг, мол, пожалеют на меня время зря тратить, да и отпустят на все четыре стороны. И стал я представляться, что никак команды не пойму: то и дело путаюсь и все исполняю шиворот-навыворот. Поучили меня тут плеткой, но на этом не кончилось. Назавтра раздели меня до пояса, взвалили на спину мешок с песком и давай, как для парада, меня и еще шестерых штрафников гонять по самому солнцепеку: «Напра-в-во!», «Нале-в-во!», «Кру-гом!» — и так подряд всю строевую подготовку, Спасибо еще, вовремя я смекнул, что нужно так дело вести, чтоб обман-то мой не раскрылся: поначалу я все тем же манером прикидывался, а потом помаленьку стал действовать как положено — вроде, значит, освоился. От большой беды я, можно сказать, себя этой уловкой спас, потому как штрафник один — поляк или кто уж он там был, не знаю, — возьми да с перепугу и давай сразу все команды в аккурат выполнять, ну, они, ясное дело, вмиг догадались, что он им голову морочил. И тут же приказали ему копать яму, потом стоймя его туда поставили да по шейку землей засыпали. До ночи он так, горемычный, промаялся, а потом его полумертвого оттуда откопали — верней сказать, мертвого, потому как он через пару дней в госпитале отдал богу душу, а перед тем ужас как мучился, горлом у него кровь шла, и даже мочился он кровью. Я, как такое увидел, еще ретивей начал разворачиваться, хоть мешок проклятый уже всю шкуру мне со спины спустил и ноги меня не держали. Офицер, видать, сжалился и дозволил; мне мешок-то скинуть, а я вроде и не слышу, все, знай себе, марширую.
Тогда-то я и уразумел, какая такая миссия на нас возложена: раз враги замышляют резать нам головы, надобно скорее стать бравыми солдатами. А что еще поделаешь в эдаком положении? Убежать нельзя — кругом стены, болваном прикидываться — себе дороже, да и все одно в покое не оставят, недаром в песне, которой нас там обучали, пелось, что легионер «честен и смел» и что его судьба «победа или смерть».
— Песня что надо, — говорил Карлос, он все время ходил мрачнее тучи. Ни кабаки, ни девочки его не веселили, а стоило ему напиться, как он лез ко мне с кулаками, и товарищам приходилось нас разнимать — негоже легионерам бить друг другу морды, да еще из-за чего — из-за баб… И все наперебой выкладывали разные истории про женщин: от одного жена сбежала с другим, а этот сам жил с чужой женой и едва успел вовремя убраться, а то бы не сносить ему головы. Девицы, бывало, тоже слушали эти истории. Ко мне они ужас как липли, видать, мои рыжие волосы и борода им нравились. Одна из них — Ампарито ее звали — все меня табачком угощала и приставала, чтоб я ей про свою жизнь рассказал. Что ж, мне было о чем порассказать… И пока она пела про Марию де ла О, я все припоминал свои приключения с женщинами, но на ум все почему-то приходила эта горестная и стыдная история с Марианой, подругой Доброго Мула, и я злился на себя, потому как вовсе не желал трепать о ней языком в подобной компании. И тогда надумал я рассказать одну историю, я сам ее услышал от одного бездельника — вот заливать был мастер, из него прямо сыпались разные истории, одна другой забавней.
Я почувствовал, что он сбивается на какие-то малоинтересные детали, и, чтобы вернуть его в главное русло повествования, спросил, где ему приходилось воевать. Он отвечал мне с той внутренней тревогой, которая росла в нем день ото дня:
— Не совру, коли скажу, что я во всех войнах, какие только были за последние годы, участвовал. И все они между собой схожи: везде убиваешь, чтоб тебя самого не убили. Я это делал на совесть, за что и награжден четырьмя медалями. А теперь вот сюда попал. За что? За то, что в первый раз в жизни за дело человека убил. Вот какая штука-то получается…
Мне одна цыганка за реал всю мою судьбу предсказала. Сперва она все плясала с бубном, а потом уселась ко мне на колени и за руку меня взяла, да сразу так свои цыганские глазища на меня и распахнула: «Ох, говорит, мил человек, большая беда тебя ожидает — станешь ты живой души погубитель». Тут все легионеры со смеху покатились: вот гадалка так гадалка, нечего сказать, — да какой же солдат на войне не губит живые души, — брось, парень, не слушай ее, шельму, она только за зря денежки выманивает. Но цыганка глянула на них, презрительно так, схватила меня за руку и потащила вон из бара. И вот она-то, сроду не дозволявшая белому человеку до себя коснуться, сама увела меня в поле и была моей подружкой все то время, пока я на учениях находился. Она мне и браслет подарила из конского волоса вороной масти и все просила меня, чтоб не допускал я гнева в свое сердце, потому как на роду мне написано погубить человеческую душу. Носила она мне табак и деньги. Адамастора ее звали, и глаза у нее были до того черные и такой красоты неописанной, что ни допрежь, ни после ни у одной женщины таких глаз я не видывал. А как плясала, как пела солеарес, как гадала «на счастье» — не чета другим цыганкам.