Отец Жеронимо взбеленился, увидав младенца. Однако человек он был терпимый, на многое смотрел сквозь пальцы, и смутить его было не так-то просто. Он послал за экономкой, поручил ей накормить ребенка, а сам немедля созвал на совет руководство общины. И тут же предложил основать приют для детей, чьи родители умерли от чумы, «ибо я убежден, о братия, что господь подвигнет благочестивые души на столь гуманный крестовый поход…».
На следующий день, после утренней мессы, несколько дам из высшего общества смиренно обивали пороги домов, домогаясь крупных пожертвований и ежемесячных взносов на приют. В благодетелях недостатка не было. Но истинное чудо совершил «Непогрешимый» — местная газета «на службе у земледелия и родины», которая открыла на своих страницах подписку и тем самым устроила состязание в благотворительности. Самую действенную помощь оказала приюту дона Антонинья, которая предоставила дом, дрова и постели для «ласточек», так назвала она будущих воспитанников и так вскоре окрестили их жилище. «Приют ласточек» принял в свои объятия семь бездомных детей, начальницу и отца Жеронимо — наставлять заблудшие души на путь истинный.
Алсидес, или Сидро, как именовал его отец, попал туда первым. В городке, однако, его звали теперь по-новому — Проклятый Младенец, хотя лишь благодаря ему увенчалось успехом столь богоугодное дело.
На открытии приюта доктор Карвальо до О разразился речью, как всегда волнующей и блестящей. Но на сей раз его превзошел доктор Леонардо, растрогавший собрание до слез; он напомнил о той рождественской ночи, когда ему удалось спасти мать и новорожденного от неминуемой гибели.
Доктор не преминул сказать о парках, прядущих свою пряжу, привел цитату из Вольтера и две из святого Августина и завершил свои рассуждения намеком на дону Антонинью, столь тонким, что лишь немногие его уразумели:
— Господь возлюбил Магдалину, быть может, потому, что много грешила. Никто не посмел бросить в нее камня. А если бы посмел, камни превратились бы в хлеб и розы. Хлеб и розы преподносит «Приют ласточек» этим неоперившимся птенцам, к которым всегда будут обращены наши сердца.
Когда оркестр грянул национальный гимн, слезы градом катились по лицам прихожан.
Оглушенный праздничной суматохой, Проклятый Младенец таращил глаза, лежа в своей кроватке.
Немые крики
— А для меня приют — это каморка с низенькими сводами, мы в ней спали.
Так заговорил Алсидес, растревоженный воспоминаниями детства. Он вызвался заштопать мою единственную рубашку и старался изо всех сил, будто вышивал гладью. Голый по пояс, я сидел на скамейке у окна и вглядывался в кусок безоблачного неба и церковь. Лето было в самом разгаре, мы задыхались от жары.
— Может, эти своды и не были уж такими низкими, как теперь кажется, хотя взрослому не удалось бы, не наклоняясь, пройти под ними, — продолжал он все тем же задумчивым голосом. — Но между потолком и моей головой оставалось чуть больше пяди. Это был туннель. Да, туннель, и я боялся его, как боялся туннеля в Камполиде — по нему шел поезд, когда нас везли в Лиссабон. Теперь-то я понял, что всю жизнь иду по туннелю. И вот он стал совсем узкий, и мне чудится иногда, будто он сейчас на меня обрушится, как галерея в шахте.
Он прекратил шитье и, воткнув иголку в манжет рубашки, бросил ее на стол.
— Вот почему, едва меня выпустят, я поеду с Неной в деревню, а в город больше ни ногой. Я от этого шума сам не свой делаюсь. Так охота посидеть в тенечке, под деревом. Я видел на картинке такое дерево, оно будто небо пронзало. Мне, знаете, нужно отдохнуть. Ведь я не отдыхал с того самого дня, как меня упрятали под эти своды. Человек не может всю жизнь прожить в туннеле, извиваясь ужом. Даже змеи иногда голову поднимают, а мне и это заказано…
Он прислонился к стене и закрыл глаза, словно хотел что-то оживить в памяти.
— Каждый месяц нас строили парами и водили показывать тем сеньорам, что давали деньги на приют, — им это ужасно нравилось. И все меня ласкали; глаза мои их смешили, — что они раскосые, как у китайца. На карнавале меня всегда китайцем наряжали.