Выбрать главу

Алсидес из кожи вон лез, чтобы увидеть, как она отправляется на танцы в красном платье с кружевами у ворота, где была приколота бархатная роза. Он метался по лестнице вверх и вниз, надеясь как бы невзначай столкнуться с ней, когда она будет спускаться, распространяя приторный запах рисовой пудры.

И вот за один месяц все это пышное цветение и все честолюбивые мечты доны Розариньо исчезли, развеялись, как дым.

Венчик рябинок от оспы усеял смуглое лицо Сидалии. Встретив ее впервые после болезни, Алсидес заметил, что глаза у нее стали печальными, потемнели, а веки опухли от слез. Старая служанка рассказала ему, что девочка даже на людях показываться не хочет. Окно в ее комнате, прежде распахнутое настежь, было теперь закрыто, занавеси плотно задернуты, чтобы никто не мог ее видеть.

Время смягчило, однако, горе Сидалии и сгладило следы болезни.

— Ты не находишь, что я подурнела? — спросила она как-то Проклятого Младенца.

Он растерялся от такого вопроса и с улыбкой покачал головой:

— Вы только красивей стали!

— Разве ты не видишь?

— Это вам даже идет.

С того дня Алсидес заметил, что Сидалия говорит с ним мягче и улыбка не сходит с ее губ. Она снова начала открывать окно и ходить на вечеринки к Гремио.

Однажды утром, вскоре после «Бала ромашек», перед магазином Лобато возник страждущий Порфирио, бухгалтер доктора Карвальо; даже летом он не расставался со своими серыми гетрами, пестрой бабочкой и модной шляпой, украшенной цветком. Швеи называли его «лондонский манекен», торговцы — «павлин», а мужчины — «голоштанник». Зато сам он считал себя неотразимым.

Итак, Порфирио стал прохаживаться под окнами у Сидалии, поглядывая то на них, то на лавку, и, завидев Младенца Иисуса, поманил его рукой.

— Ты можешь передать это письмо?

Алсидес понял его с полуслова, но прикинулся простачком.

— Кому? Сеньору Лобато? — Его раздражал спесивый тон бухгалтера, и он решил разыграть его.

— Нет, барышне Сидалии. Она ждет.

— А сколько заплатите?

Порфирио, которому и так приходилось тратиться на одежду, не мог позволить себе лишних расходов.

— Забежишь после в контору.

Алсидес повернулся к нему спиной, только его и видели.

Вечером Порфирио явился опять и засвистел, чтобы привлечь внимание Алсидеса, но мальчик, торопясь наполнить погреб маслинами, словно его не замечал. Убедившись, что Лобато отсутствует, Порфирио подошел к самой лавке и, отозвав Алсидеса в сторону, сунул ему никелевую монету. Китаеза отпросился у главного продавца, в мгновение ока вбежал что есть духу по ступенькам хозяйского дома и разыскал там Сидалию.

— Голоштанник-то, Голоштанник, — и он залился хохотом. — Голоштанник на вас виды имеет, он мне письмо передал…

Сидалия терпеть не могла этого кривляку бухгалтера. Но письмо всегда остается письмом; письмом, которое говорит о любви, о лунном свете, а может быть, и о смерти, если она не ответит. Теперь, когда лицо ее испорчено оспой, даже письмо Порфирио утешение.

— Покажи-ка. Почерк красивый.

— У Бимбо куда красивей был, он писал ярлычки к треске.

Сидалия протянула руку за письмом, хоть и не собиралась отвечать на него (кто знает, стоит ли вообще это делать?), но уж если сопливого мальчишку смех разбирает и весь город над Порфирио издевается, зачем оно ей? И девушка не взяла послания, только глаза ее погрустнели.

В уборной, куда он отправился вскрыть письмо, Алсидес дважды перечитал его и остался недоволен. Ему вспомнился отрывок из газеты.

Проклятый Младенец спрятал никелевую монету на складе, под мешками, где у него хранились другие монеты — медяки, которые давали ему на чай в богатых домах.

Лобато понятия не имел о таком прегрешении своего ученика. По четвергам, прежде чем отправиться в гавань понырять вместе с оравой парней с Ларго-да-Эстасан, Алсидес любил покутить.

Он шел, засунув руки в карманы, отцовские часы были прочно приколоты булавкой, и, едва завидев Курчавого, устремлялся к лотку тетки Аны. Неохотно, но бояр, вдруг хозяина нелегкая принесет, Алсидес отдавал деньги дружку. И у бутылок с сахарной водой начинался ритуал, повторяющийся еженедельно.