— Видите, какой у меня шрам (здорово заметно, правда?). Это мне от одного пастуха память. Работал я тогда на прополке риса в Монталво — там я еще с Марианой знакомство свел. Работа уже к концу подходила…
— Это какая же Мариана? Подруга Доброго Мула? — невпопад спросил я, не слишком довольный тем, что прервали мои размышления.
— Вы, сеньор, похоже, совсем меня не слушаете. То другая Мариана, батрачка из Рибатежо. Ей там приказчик проходу не давал, ну и пришлось ей оттуда удрать, а меня она прямо на дороге захороводила, все мечтала, что я на ней женюсь.
— Да, да, теперь припоминаю.
— К тому времени она уже мне здорово надоела. И работа, опять же, кончилась. А от наших с ней заработков еле-еле двадцать милрейс осталось. Все она на сласти да на тряпки растранжирила. Ну и отослал я ее от себя к чертовой матери…
— Но ведь ты любил ее? — Я задал этот вопрос наобум, тщетно пытаясь поймать нить его рассказа, которую я упустил, углубясь в свои собственные воспоминания.
— Ежели по правде сказать, с моей стороны особой любви не было. Да к тому же со мной вечно так: стоит мне только о жизни всерьез задуматься, как ото всего меня воротить начинает. В ту пору никакой жалости я к женщинам не имел. Притисну, бывало, какую где-нибудь в укромном месте, глядишь, она уж и задрожала, хоть ложками ее черпай. Вот мне и нравилось свою силу над ними показывать. Может, это я забыть не мог, как Добрый Мул сказал мне в тот вечер про музыку, что в каждой женщине есть, да не каждому открывается, и что я, мол, ни в жизнь этой музыки не услышу… А эта батрачка, Мариана, чудная была. Похоже, она и понятия не имела, как надо завлекать мужчину. Иной раз как деревянная, — сгребешь ее, а она вывернется, вроде не до меня ей. А то вдруг осмелеет, сама целует и такая ласковая сделается. А ежели так посмотреть — красоты в ней никакой не было. Веснушчатая да губастенькая. Губы толстые-претолстые, я таких сроду не видывал. — Глаза Алсидеса заметно оживились. — Вспоминал я ее на войне и даже автомат свой «Марианой» окрестил. Подругу-то Доброго Мула тоже Марианой звали, я их, признаться, поначалу не больно различал — баба и баба. А ведь ничем они одна на другую не походили: вроде как огонь и роса на рассвете. Та Мариана не чета была моей батрачке, как я теперь понимаю. Ладная такая… И ямочки на щеках очень ее красили. Через нее я узнал, что такое женская любовь. Первая она у меня была… — Он говорил неторопливо, словно припоминая, и выражение его лица становилось все более нежным. — Ну вот, остался я к концу прополки без единого гроша (наши двадцать милрейс я Мариане отдал) и опять побрел от одного имения к другому — не найдется ли где какой работы. Пусть хоть в поле, хоть где. Да только в поле-то работа не круглый год. Полгода спину гнешь, а полгода снова брюхо с голоду подводит. К ночи, до смерти изголодавшись, набрел я на овечье стадо и попросился у пастуха переночевать. Пастух-то знакомый оказался, признал меня: «Ночуй, говорит, черт с тобой!» Улегся я неподалеку, а заснуть не могу. Голод ну просто все кишки выворачивает. Закутался я в одеяло, соломки под себя подоткнул и вроде забылся. А среди ночи проснулся, слышу, в животе у меня ну чисто в колокола бьют! Это, значит, кишки мои так разыгрались. Пастух захрапывал во всю мочь, и тут взбрело мне на ум, как вы думаете что? Отыскать овцу с ягненком и овечьего молока напиться, хоть малость голод утолить. Вот ведь черт меня попутал! Пастух услыхал, как овца заблеяла, вскочил да таким меня угостил пинком в поясницу — у меня аж искры из глаз посыпались! А он до того рассвирепел — никак не уймется. Я ему кричу, погоди, мол, дай хоть с земли подняться, а он знай молотит меня своими кулачищами. Морду мне разукрасил, ну чисто праздничный пирог. Вот под правым глазом метина-то и осталась. Хорошо, я извернулся да его за палец хвать, чуть было напрочь не откусил. А то бы этот мерзавец укокошил меня за милую душу. Еще бы не укокошить! Он ведь уже в горячке был, знаете, когда у человека в голове мутится от бешенства, когда он, распалясь, весь жаркой дрожью дрожит и крушит все живое, что ему под руку попадет. Быки у нас так, бывает, ярятся. Против них тогда не выходи, вмиг на рога подденут. А этого сукиного сына я век помнить буду. Как работа у меня там кончилась, я в последний день подкараулил его в загоне — он скот клеймил. Подошел я к нему да как двину под вздох — он так вверх тормашками и покатился. Поволочил я его еще малость за ноги, будто чучело какое, да и бросил.